Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне тоже показалось, что лицо у нее было заплаканное…
Серафима Ивановна быстро юркнула из палаты, сразу потеряв и свою торжественность и накрахмаленность. Где-то в голове у Петра Григорьевича тоненько, но настойчиво тренькнул звоночек тревоги. Что-то было не так. Он опустил ноги, сразу попав в домашние шлепанцы, накинул на пижаму тяжелый махровый больничный халат и вышел в коридор. Мимо мелкой трусцой пробежал дежурный врач. Вид у него был заспанный. Может, оторвали его от какого-нибудь порносайта на компьютере. Навстречу ему двигалась уже совсем растрепанная Серафима Ивановна.
— Данилыч говорит, — услышал Петр Григорьевич ее голос, — что Даша выскочила прямо под дождь. Она держала в руках мобильный. Данилыч сказал ей, что дождь прямо как из ведра, но она и головы не повернула и зонтик не взяла.
— Какой зонтик? — оторопело спросил дежурный врач.
— Так Данилыч предложил ей. Я ж говорю…
Они скрылись в комнате дежурной сестры, и Петр Григорьевич медленно вернулся к себе в палату. Сигнал тревоги в его голове продолжал звенеть. Всё это всё меньше и меньше нравилось ему: и то, что чего-то Даша так испугалась, и то, что вылетела из здания под дождь как оглашенная, и то, что ампул с его баралгином и реланиумом на подносике не было, а был лишь пустой шприц.
Он взял мобильный и набрал Костин номер.
— Добрый вечер, шеф, — послышался его голос, — как у вас дела?
— Дела, Костя, если честно, не очень хороши, но я звоню не для того, чтобы поплакаться тебе в жилетку, которой у тебя, наверное, вообще нет и никогда не было. А потому что, похоже, кто-то не хотел, чтобы мне сделали нужный укол. Скорее, кто-то, наверное, хотел, чтобы мне сделали совсем не тот укол, что надо.
— Еду, шеф, буду минут через пятнадцать, пробок сейчас быть не должно. Никого к себе не пускайте.
— Может, подождем до утра, а, Костя?
— Простите, шеф, я уже спускаюсь к машине.
То ли от делового Костиного голоса, то ли от молодой его энергии, то ли от привязанности его к нему, в которой он уже давно не сомневался, то ли от любимого Костиного обращения «шеф» стало на душе у Петра Григорьевича чуть спокойнее.
В девяносто восьмом Костя вдруг позвонил ему и спросил, помнит ли он его еще. Конечно, ответил Петр Григорьевич, ты ж, можно сказать, вырос вместе с моим Сашкой, друзья с первого класса.
— Мне очень нужна ваша помощь. Хотя…
— Никаких «хотя». По телефону можешь сказать?
— Лучше бы лично, Петр Григорьевич.
— Хорошо. Не буду тебе долго рассказывать, как найти мой офис, лучше подъезжай минут через тридцать-сорок на Пушкинскую площадь к памятнику Пушкину — мое любимое место. У меня как раз окно неожиданно образовалось. Годится?
— Вполне.
Через полчаса Петр Григорьевич уже сидел на скамеечке, глядел на поэта и читал строчки, высеченные на постаменте, которые так и остались в памяти со школы: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал…»
Костю он даже сразу и не узнал — не видел его лет, наверное, пятнадцать, если не двадцать. Вырос, раздался в плечах, заматерел. Петр Григорьевич обнял его, похлопал легонько по спине, усадил рядом с собой.
— Рассказывай.
— Я, Петр Григорьевич, после школы попал в армию и прямиком в Чечню. Господь миловал, остался цел и невредим. И даже орденом наградили. А когда демобилизовался, поступил в Школу милиции. Кончил с отличием, и направили меня в один ОВД, не буду пока загружать вас деталями. Встретили неплохо. Атмосфера — что-то среднее между автосалоном и сберкассой.
— Не понимаю.
— Ну, автосалон — это потому что кто на собственном БМВ подкатывает, кто на «мицубиси паджеро», кто на «мерседесе» изволит прибыть, только что «феррари» ни одного не было. А сберкасса — все менты только тем и заняты, что деньги слюнявят, вчерашний приход подсчитывают. Ну, я не тороплюсь, приглядываюсь. Потом призвал меня к себе один старлей, такой, знаете, кисло-сладкий.
— То есть?
— Ну, глаза вроде улыбчивые, морщинки вокруг них, как у доброго дедушки, но в самих глазах такая, знаете, желтизна волчья. — Ты, — говорит, — лейтенант, ведешь себя нескромно.
— Это как же? — удивился я. Скромнее уж, кажется, невозможно было.
— Выделяешься ты, лейтенант, выставляешься, а это есть нехорошо.
— Как? Чем? — Я даже разволновался — так это всё звучало неожиданно.
— Чем? Ты как на работу приезжаешь?
— На метро.
— То-то и оно. Понял? Все на машинах, а он, видите, белый и пушистый, на метро. Бедный, но честный. Такой, пусть все видят, бессребреник. Тем и выделяешься. Вернее даже, выставляешься. Я бы промолчал, конечно. У нас ведь не детский сад. Но ты парень вроде симпатичный, Чечню прошел. Поэтому-то хочется тебе помочь. Я тебе скромненькую «Ауди 80» присмотрел. Красненькая такая, аккуратненькая. Надо только шильдик перебить, импортный сделаем, в Польше этим целый заводик, говорят, занимается, а документы новые тебе один мой знакомый умелец в момент сварганит. И отдадут, как ты понимаешь, за треть цены. А поторговаться — и за четверть.
— Так она ж, выходит…
— Выходит, лейтенант, выходит. Ты только не думай, что немцы все такие уж законопослушные ангелы. Договариваются с нашими, что день-два о пропаже своей машины в полицию не сообщат, пока наши умельцы уже не окажутся на ней в Польше, а то и в Белоруссии. И получают за машину и от наших, данке шон, и от страховщиков, тоже данке шон. Сечешь, лейтенант?
— А у меня и на левую «ауди» денег нет.
— Одолжим, лейтенантик. Ты их на крыше быстро возвратишь.
— Как это, на крыше?
— Ты, конечно, не Карлсон, на крыше жить не будешь, но крышевать, братец кролик, надо учиться. Рынок у нас тут большой, и в основном крытый. Вот и урвешь себе кусочек крыши. Может, ты не слышал, так я тебе, несмышленышу, напомню, что у нас теперь рыночная экономика. Вот и дуй на рынок, присматривайся. Чужого не трогай, а свое найди. Приглядишься, приходи, расскажешь всё. Прикинем, что тебе больше подходит. Понял, начинающий рыночник?
— Я даже не знаю…
— А тут и знать нечего. — И посмотрел на меня старлей так, что я, Петр Григорьевич, сразу всё понял. Стань на его пути, прирежет, не задумываясь, куда там бородатому боевику-ваххабиту. Тот хоть во имя Аллаха старается, а этот лишь свою корысть охраняет. Нож по рукоятку всадит и не извинится.
Ну, какое-то время я еще протянул, хотя так красненькую «ауди» и не взял, а потом еще один эпизодик случился, который уж всё окончательно на свои места расставил. Пришла как-то в отделение девица одна, за монашку как ни старайся уж никак не примешь. Было ей на вид лет шестнадцать, если не пятнадцать, но впечатление такое, что своим древним ремеслом она с пеленок занимается.