Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом произошло следующее. К матери наконец подошла акушерка, а вскоре к ней присоединился врач – доктор Миссонье. В 1930-е годы его подозревали в убийстве жены, но доказать ничего не смогли, и суд его оправдал. Через пару минут оба за чем-то вышли – очевидно, за каким-то инструментом, – и тут вдруг под порывом ветра металлическая дверь родильной палаты с оглушительным шумом захлопнулась. От удара обе ручки – и внешняя, и внутренняя – отвалились, так что попасть в палату стало невозможно (будь я американским писателем, написал бы: «в эту чертову палату»). Мать осталась одна. У нее начались потуги. По ту сторону двери росла паника. Врач и сестра понапрасну пытались взломать замочную скважину, осыпали друг друга проклятиями и сваливали друг на друга вину за случившееся. Вызвали рабочего; он побежал за лестницей, которую пристроил с улицы, под окном палаты, находившейся на втором этаже. Он быстро взобрался наверх, разбил окно обмотанной тряпкой рукой, впрыгнул в палату и увидел, что ребенок уже родился. Он вернулся к окну и на местном диалекте объявил собравшимся внизу медикам: «Готово дело!»
Отец отвез мать в роддом тем же утром на своем грузовичке с брезентовым верхом и сейчас же уехал: ему надо было доставить три десятка цесарок в мясную лавку, что располагалась севернее, в районе, еще не охваченном пожарами. Мой отец выращивал цесарок. Ему сказали, что роды будут долгими – все-таки первый ребенок, – поэтому нечего ему болтаться без дела во дворе роддома. Тогда он поцеловал мать, еще раз спросил, не обидится ли она, если он ее оставит, услышал в ответ, что нет, не обидится, что все будет хорошо и что ему не о чем беспокоиться, пообещал обернуться поскорее, сел в грузовик и укатил. В следующие часы он встретился со своим клиентом, и они выпили по стаканчику, потом он заехал в гараж, чтобы посмотрели коробку передач, а то что-то ручка стала сильно трястись, короче говоря, он не торопился и даже нашел время перекусить, но, когда в середине дня вернулся в больницу, сразу понял: что-то произошло.
Врач пригласил его к себе в кабинет, усадил на стул, закрыл дверь, чтобы их никто не беспокоил, и, через каждые десять секунд повторяя «месье Бенуа», объяснил ему, правда в других выражениях, что если он, месье Бенуа, приехал в больницу с самым любимым на свете человеком, то уедет тоже с самым любимым, хотя в результате удивительного фокус-покуса это будет совсем другой человек. Отец не сразу понял, о чем ему толкуют, пока после слов о «неостановимом кровотечении, несовместимом с жизненными функциями», ему не сообщили, что мадам Бенуа скончалась. Как только он снова обрел дар речи (и перестал как заведенный твердить: «Нет, нет, нет, нет!»), на несколько секунд прекратил плакать и стонать, уткнувшись лицом в колени, его отвели в другое помещение и показали сначала мертвое тело жены, а потом живого младенца. Медсестра спросила, как он его назовет. Он ответил, что не знает. Они с женой договорились, что, если родится мальчик, имя ему даст она, а если девочка, то он, и оба до конца сохранили тайну, несмотря на взаимные попытки ее выведать (порой дело доходило чуть ли не до рукоприкладства). Если бы родилась девочка, он назвал бы ее Розиной, но как быть с мальчиком, не имел ни малейшего представления. Сестра сказала, что он еще может подумать, потому что по закону у него есть несколько дней до официальной регистрации ребенка, но он не захотел ждать. У нас сегодня святой кто? Она достала из кармана халата записную книжку и быстро ее пролистала. «Сегодня день святого Сильвера». – «Ну, пусть будет Сильвер», – кивнул он.
Когда я родился, моему отцу было двадцать два года. Матери недавно исполнилось девятнадцать. Они поженились в начале зимы – из-за меня, потому что она уже носила меня в утробе.
В последующие дни пожар удалось потушить. После гибели быстроногого крайнего нападающего других жертв больше не было. Не думаю, что когда-либо раньше или позже в наших местах бывало хоть что-нибудь подобное (я имею в виду пожары, а не крайних нападающих). Все-таки мы жили не на юге. Все эти события произошли практически в одно время, сменяя одно другое с головокружительной быстротой: буйство огня, захлопнувшаяся дверь, мое рождение, смерть матери.
Отец поклялся, что вырастит меня сам, и не жалея сил принялся за дело. Но приглядывать за шестью с половиной сотнями цесарок и новорожденным младенцем – задача не из легких. Акушерка, зная, чем он занимается, посоветовала ему обратить особое внимание на гигиену, и он взял за правило тщательно мыть руки с марсельским мылом каждый раз, когда от одних (цесарок) переходил к другому (то есть ко мне). В стене дома был укреплен водопроводный кран, и отец старательно тер под ним ногти специально купленной щеткой. Кроме того, он обязательно снимал запачканные птичьим пометом сапоги, когда входил в отведенную мне большую комнату, где я целый день лежал под присмотром Бобе (названного так в честь Луизона Бобе, тогдашнего трехкратного победителя гонки «Тур де Франс»). Строго говоря, отец провел полтора года, без конца намывая руки с марсельским мылом, вычищая щеткой грязь из-под ногтей, а также снимая и снова обувая сапоги.
Поначалу ко мне приходила кормилица, но скоро отец ее выставил. Его смущало, что она дает мне грудь в его присутствии, даже если она прикрывалась носовым платком (хотя никогда не читала «Тартюфа» Мольера). Он боялся взглянуть в ее сторону и только спрашивал издалека: «Ну как он? Хорошо сосет?» Но еще больше его смущало, что после каждой кормежки она начинала плакать и, всхлипывая, причитала: «Бедная Жанна, бедная, бедная Жанна!» (Мою мать звали Жанной.) «На моем месте должна была быть ты! Это ты должна была его кормить!» В общем, он довольно быстро отказался от услуг кормилицы и решил, что будет кормить меня из бутылочки, чего бы это ему ни стоило. Как только я начинал орать, пес Бобе – здоровая пегая дворняга с жесткой шерстью, висячими ушами и карими глазами – бежал к отцу, который или чинил загородку в курятнике, или налаживал отопление в отсеке для недавно приобретенных цыплят, и бил тревогу. «Хорошо, Бобе, вижу, – отвечал отец. – Сейчас иду». Он шаркающей походкой шел к дому, снимал сапоги, мыл под краном руки, чистил щеткой ногти и заглядывал ко мне. Чаще всего я орал от голода. Тогда он подогревал на водяной бане молоко, капал его себе на руку, пробуя, не слишком ли горячо (а иногда просто отпивал глоток из кастрюльки), клал меня на колени и смотрел, как я высасываю всю бутылочку. Потом он прижимал меня к груди и гладил мне спинку, чтобы я отрыгнул воздух, после чего снова клал меня в кровать, обувал сапоги и все той же шаркающей походкой шел дальше работать. Примерно через полчаса я снова начинал орать – потому, что испачкал пеленки, или потому, что мне в глаза било солнце, или потому, что над ухом у меня зудел комар, или еще почему-нибудь. Отец как ни в чем не бывало снова шел меня проведать, никогда не выказывая ни малейших признаков раздражения.
Если ему нужно было уехать больше чем на два часа, он заранее меня кормил, переодевал в сухое и оставлял на попечение Бобе: «Смотри тут за ним, ладно?» Пес садился возле моей кроватки и не сходил с места. Эту деревянную кроватку смастерил своими руками мой дед, и она в общих чертах напоминала вагон поезда (решетка была сделана в виде узких окошек, а ножки – в виде половинок колес). Я был в полной безопасности. Никто кроме отца не смел приблизиться ко мне, не рискуя попасть в зубы Бобе. В общем веселый и дружелюбный, Бобе, облеченный священной миссией моей охраны, напрочь терял чувство юмора.