Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все замолкли.
Стало слышно, как опускается на стеклянный навес холодная морось.
Юродивый, озаренный от головы до ног ярким светом, стоял во весь рост и вздрагивал. Цепь на груди отзывалась глухим звяканьем. Люди попятились. Леля ойкнула и тут же придавила губы ладошкой. Руки ребят-охранников дернулись, чтобы выхватить оружие. Но Юродивый опередил. Повернулся и просек взглядом. Ребята замерли. Остались стоять, не шелохнувшись.
– Слушайте! Вы! – крикнул Юродивый. Еще выше вскинул руку и ступил на полшага вперед. Люди вновь отшатнулись. – Про вас сказано!..Связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их; все же дела делают с тем, чтобы видели их люди: расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих: также любят предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах и приветствия в народных собраниях, чтобы люди звали их: учитель! учитель! А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас учитель – Христос! Вы! Запомните! Если худая память у вас, я приду и повторю, днем явлюсь к вам и ночью, во сне и в яви! Запоминайте!
Люди онемело слушали странную речь, мало что в ней понимая. Но таким холодом, такой глубиной дышали на них слова, что становилось не по себе. Хотелось съежиться, исчезнуть, чтобы не видеть ничего и не слышать.
Юродивый постоял, покачиваясь, уронил руку и притушил ярые глаза. Тронулся с места и побрел, загребая ногами, клонясь вперед. Когда он проходил мимо окаменевших охранников, качнулся к одному из них, Павлу Емелину, охраннику Лели, что-то быстро сказал ему на ухо. Тот дернулся, ошалело захлопал глазами, а Юродивый, не оглядываясь, пересек площадь и скрылся в парке, в сумраке меж тополей.
Девушка, которую встретил Юродивый возле храма, шла быстро, то и дело оскальзывалась на мокром тротуаре, испуганно взмахивала руками, похожая издали на птицу, которая пыталась взлететь. За верхушками тополей остался храм. Теплые маковки охолодали, а скоро и совсем загинули в темь. Но тихое потрескивание свечей, колебание тоненьких огоньков, их алые отблески на золоте иконостаса и сладкое, до слез, умиротворение, которое снисходило из самой середины просторного купола, – все это девушка уносила с собой. Там, в храме, среди многих людей она была равной. И равными признавала всех, кто стоял рядом, готовая поделиться своим умиротворением, зная, что пойдет оно на благо и утешение. Когда грязная старуха в рваном бушлате придвинулась к девушке и опустилась на колени, а после молитвы не смогла разогнуться и встать, девушка помогла ей подняться. После поцеловала в морщинистую щеку, усыпанную мелкими раскрытыми чирьями, ощутила на губах влагу гноя и губ не вытерла. Сделала это, не задумываясь, потому что ей хотелось так сделать. Старуха отмахнула со лба давно не мытую серо-белесую прядь, заткнула ее под ушанку и подняла влажные блеклые глаза, которые давно устали смотреть на белый свет. Но в эту минуту они ожили, чуть засияли потерянной и забытой голубизной.
– Спаси тя Христос, дочка. – Закрыла лицо широкими, изработанными руками и тихо, без единого звука, заплакала.
Слезы незнакомой старухи, понимала девушка, сродни слезам ее собственным, потому что об одном они – об успокоении болящей души.
А еще девушка повторяла, уйдя из храма, слова проповеди, услышанные сегодня, и слова легко поднимались из памяти, звучали, в отличие от скорых шагов, несуетно и внятно, как произносил их отец Иоанн:
– Можно нарядиться в любые одежды, можно слова выучить и обмануть словами, но вот любовью, направленной не на себя, а на ближнего, никогда не овладеешь с хитрыми помыслами, если нет к ней зова в душе твоей…
«Господи, помоги, чтобы зов тот не умер у меня в душе, у меня, Соломеи Русановой», – беззвучно, одними губами выдохнула девушка, остановившись на площадке перед старым цирком, где был теперь публичный дом.
Круглую, вогнутую крышу здания застилали когда-то блестящим железом, но то ли от времени, то ли от копоти оно заржавело и стало черным. Поэтому казалось, что крыша смыкается с серым пологом, а само здание становится тоньше и всасывается туда же, в воздушную накипь большого города. Над входом горел розовый свет, и надо было через него перейти, перешагнуть через железный порог, до блеска вышорканный сотнями ног, встретить всегда заспанный взгляд вышибалы Дюймовочки, стерпеть вольное похлопывание его ручищи и подниматься по лестнице вверх, в свой номер, уже не Соломеей Русановой, а проституткой по кличке Руська.
Дверь, заделанная толстым непроницаемым стеклом, открылась легко, от одного касания, и так же легко, сама собою, закрылась.
Дюймовочка, загородив чуть не весь коридор широким, бугристым задом, опирался локтями на стойку и хрюкал, глядя на экран телевизора. Смеяться он не умел, и смеющимся, как все люди, его никогда не видели. Голова у него была квадратной, лицо – ярко-красным, словно с него содрали кожу, глаза едва-едва проблескивали из узких щелок. Дюймовочка всегда выглядел заспанным, и выражение лица у него не менялось, а определить хорошее настроение или смех удавалось по хрюканью. Округлая мясистая грудь вздрагивала, и из глубины, как отрыжка, проникали частые, булькающие звуки.
Соломея боялась вышибалы, старалась не попадать ему лишний раз на глаза и сегодня, притираясь к стене, хотела проскочить неслышно. Но Дюймовочка заметил ее и, не оборачиваясь, шлепнул ручищей ниже спины.
– Нагулялась, Руська?! Давай шевелись, заждались тебя тама.
А по лестнице, стукая каблуками, как подкованная лошадь, уже спускалась Элеонора, хозяйка дома, и Дюймовочка, заслышав стук, нехотя оторвался от телевизора.
– Руська! – не останавливаясь, на ходу, командовала хозяйка. – Наверх! Через час придут, тебя уже спрашивали. Где шляешься? Я плачу за работу, а не за гулянье. В лишенки захотела? Оформлю!
В один миг Соломея порхнула в свой номер. Скинула пальто, шляпу, придерживаясь рукой за стенку, по очереди поболтала ногами, сбрасывая сапожки. Ее било мелкой дрожью, и она никак не могла понять – отчего? То ли от промозглой сырости, от холода, то ли от угрозы хозяйки, которая впустую, для шума, никогда не грозила. Нет, все-таки, наверное, от холода. Соломея переоделась в теплое платье, сунула сапоги под батарею и выпрямилась, растерянно оглядывая свой номер, будто попала сюда впервые.
Номер к приходу клиента готовили заранее, и на столе уже стояло вино, лежали яблоки в вазе, а рядом с вымытой, чистой пепельницей – сигареты и зажигалка. В углу, справа от стола, раскинулся двухспальный диван, широкий, как взлетная полоса. Застеленный желтым, блестящим покрывалом, он казался еще больше, и Соломея всегда боялась его пугающего размера, а крахмальная простыня, пододеяльник и наволочка подушки ей всегда казались черными. Самые свежие, самые чистые, а в ее глазах – все равно черные.
И вот сейчас, когда она глянула на диван и увидела отогнутый угол покрывала, то не поверила самой себе и подошла ближе. Тряхнула головой, закрыла глаза и снова открыла. Нет, не поблазнилось. Наклонилась, потрогала простыню рукой, а она – белая. Белая, как первый и чистый снег, которого Соломея уже давно не видела.