Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как обычно с легкой опаской, Алабама съехала вниз по перилам. Иногда ей снилось, будто она падает с перил, но все же спасается, оказавшись верхом на перилах самой нижней лестницы — скользя вниз, она заново переживала испытанные во сне чувства.
Дикси уже сидела за столом, отрешенная от мира, словно бы бросая ему тайный вызов. На подбородке и на лбу у нее выступили красные пятна, потому что она плакала. Лицо то вздувалось, то опадало в разных местах, как кипяток в кастрюле.
— Я не просила, чтобы меня рожали, — заявила Дикси.
— Остин, она ведь уже взрослая женщина.
— Этот человек — пустышка и бездельник. Он даже не разведен.
— Я сама зарабатываю себе на жизнь и делаю что хочу.
— Милли, его ноги больше не будет в моем доме.
Алабама сидела очень тихо, предвкушая эффектный протест против отцовского вмешательства в романтическую историю. Но ничего необычного не происходило, разве что выжидательное спокойствие самой Алабамы.
Солнце сверкало на резных серебристых листьях папоротника и на серебряном кувшине для воды, и Судья Беггс шагал по бело-голубому полу в свой кабинет, где ему было отмерено много времени и много пространства — и ничего больше. Алабама слышала, как остановился на углу под розово-пурпурными катальпами трамвай и как ушел Судья. Без него солнечный свет заиграл на папоротниках совсем в другом, вольном ритме; дом Судьи подчинялся воле хозяина.
Алабама смотрела на ветви плюща «кампсиса», обвившего задний забор, было очень похоже на бусы из коралловых обломков, только нанизанных на стебель. Утренняя тень под мелией была такой же хрупкой и надменной, как утренний свет.
— Мама, я больше не хочу ходить в школу, — задумчиво проговорила Алабама.
— Почему?
— Я и так все знаю.
Мать воззрилась на дочь в слегка враждебном изумлении; но девочка, не желая демонстрировать свои чувства, отвернулась к сестре.
— Как ты думаешь, что папа сделает с Дикси?
— Ах, ради Бога! Не забивай свою хорошенькую головку вещами, которые тебя пока не касаются, если, конечно, тебя это действительно волнует.
— Будь я на месте Дикси, ни за что не позволила бы ему вмешиваться. Мне нравится Дольф.
— В этом мире нельзя иметь всё, что хочется. А теперь беги, не то опоздаешь в школу.
Вспыхнув жарким пульсирующим огнем щек, школьный класс оттолкнулся от больших квадратных окон, чтобы прибиться взглядом к унылой литографии с изображением сцены подписания Декларации независимости. Медлительные июньские дни прибавляли солнечного света на далекой доске. Белые катышки от стирающих ластиков взвивались в воздух. Отросшие волосы, зимний серж, осадок из чернильниц мешали еще не распалившемуся лету, прорывавшему белые туннели под деревьями на улице и отпарившему окна головокружительным жаром. Заунывно-напевные негритянские голоса нарушали тишину.
— Покупайте помидоры, красные вкусные помидоры! Овощи, берите овощи!
На мальчиках были зимние длинные черные чулки, отливавшие на солнце зеленью.
Алабама вписала «Рэндольф Макинтош» под «Дебаты в Афинской ассамблее». Взяла в кольцо фразу: «Все мужчины были немедленно преданы смерти, а женщины и дети проданы в рабство». Раскрасила губы Алкивиаду и сделала ему модную прическу, закрыв на этом «Древнюю историю» Майера[9]. Ее мысли были заняты совсем не книгой. Как это у Дикси получается быть такой легкой и всегда готовой ко всяким неожиданностям? Алабама подумала, что сама никогда и ни на что не решится с бухты-барахты — она никогда не сможет жить в состоянии постоянной готовности. По мнению Алабамы, Дикси воплощала идеально подходящий для жизни инструмент.
В городской газете Дикси вела колонку светской жизни. Едва она приходила со службы, телефон начинал звонить и звонил беспрерывно до самого ужина. Ее воркующий жеманный говорок не умолкал и словно сам прислушивался к своему звучанию.
— Не могу сейчас сказать…
Потом слышалось долгое медленное бульканье, как бульканье воды в ванной.
— Ну, скажу, когда увидимся. Нет, сейчас не могу.
Судья Беггс лежал на жесткой железной кровати и перебирал пачки желтеющих газет. Весь он, как листьями, был укрыт томами «Анналов британского правосудия» и «Особых случаев в судебной практике» в переплетах из телячьей кожи. Телефон мешал ему сосредоточиться.
Судья знал, когда звонил Рэндольф. Через полчаса он ворвался в холл, и его голос дрожал от едва сдерживаемого негодования.
— Если ты не можешь говорить, зачем тянешь эту волынку?
Судья Беггс бесцеремонно выхватил у дочери трубку. В его голосе звучала беспощадность, схожая с беспощадностью рук таксидермиста, работающего над чучелом.
— Буду весьма вам признателен, если вы раз и навсегда перестанете встречаться с моей дочерью и звонить ей.
Дикси заперлась в своей комнате, два дня не выходила оттуда и ничего не ела. Алабама наслаждалась своим участием в семейной драме.
— Мне хотелось бы, чтобы Алабама танцевала со мной на «Балу красавиц», — телеграммой сообщил Рэндольф.
Матери было невозможно устоять перед слезами своих детей.
— Зачем волновать отца? Ты бы могла договариваться обо всем вне дома, — успокаивала она дочь.
Безграничное и противозаконное великодушие матери было вскормлено многими годами сосуществования с неопровержимо логичным, блестящим Судьей. При такой жизни женская терпимость не играла никакой роли и ничем не могла помочь материнским чувствам. Достигнув сорока пяти лет, Милли Беггс стала анархисткой — в своих эмоциях. Таким образом она доказывала себе, что ей самой тоже необходимо выжить. Заложенными в ней противоречиями она как будто отстаивала свое право на тот образ жизни, которого так жаждала. Остину нельзя было умирать и болеть, ведь у него трое детей, и нет денег, и скоро выборы, у него страховки и каждый шаг в согласии с законом; тогда как Милли чувствовала, что, будучи не настолько важной нитью в рисунке ткани, она может позволить себе и то и другое.
Алабама опустила в почтовый ящик письмо, которое Дикси написала по совету матери, и они встретились с Рэндольфом в кафе «Тип-Топ».
Плывя по реке своего отрочества, Алабама часто попадала в водовороты юношеского максимализма и потому интуитивно не принимала «намерений», соединявших ее сестру и Рэндольфа.
Рэндольф писал репортажи для газеты Дикси. Его мать приютила свою маленькую внучку в некрашеном доме на окраине города возле тростниковых зарослей.
В мимике и в глазах Рэндольфа никогда не отражалось его душевное состояние, словно телесное существование само по себе было самым замечательным из всего для него возможного. Его главным занятием была вечерняя школа танцев, и Дикси поставляла ему учеников — как и его галстуки, которые тоже служили этой цели (да, впрочем, и все остальное), следовательно, их надо было правильно подобрать.