tabletas Veronal[183], – мягко говорит она мужчине, стоящему перед ней.
– Pero V.D. save, que son muy peligrosas, estes tabletas, no toma mas que tres por la noche[184], – вот так легко обретают себе последний сон.
Аптекарь достаёт из выдвижного ящика небольшую стеклянную ёмкость, тщательно заворачивает её в шёлковую бумагу с цветной печатью, протягивает Аре, говорит:
– Три песеты пятьдесят.
Она достаёт деньги из портмоне, отсчитывает, совсем не замечает пустым мозгом, что помощница аптекаря внимательно смотрит на неё, спокойно берёт маленький, очень маленький пакетик, опускает его в большую сумку, где он исчезает среди овощей и зелени. Вот оно, и все дела. Сквозь чёрный туман слышит собственный голос:
– Buenos dias.
Слышит ответ мужчины, Ара поворачивается и выходит как ни в чём не бывало на солнечную улицу. Сквозь неё тихо проходит песня “I fear my heart will break” – с затуманенным взглядом, но с мужественным лицом она идёт, идёт – сперва на почту.
Мимо белого кубика дома идёт по известковой плите Гал. Раскрывается нора, вход к карфагенской могиле. Туда местные жители встроили крольчатник. Тёмная нора, из которой сочится вонь животного плодородия. Дальше по каменным тропам, отполированным миллиардами шагов, отшлифованным, словно драгоценность, Гал осторожно поднимается к семи башням ветряков. Прохлада овевает гребень вершин. Коротко оглядеться. Взгляд скользит по хребтам гор, перелетает на край Форментеры, заключающей акваторию.
Башня ветряка стоит на круге, обнесённом стеной, сама она: каменная свеча, погашенная, потому что у неё отняли воздушные крылья. Гал неторопливо раздвигает свой штатив, устанавливает его, достаёт из сумки аппарат, привинчивает его, наводит резкость, глядя через матовое стекло. Мир сквозь него серый, показывается смертельно-серая картина из теней в цветах подземелья, отражаясь в зрачке Гала. Покоится, полный скорби. Опускает всё глубже себя самого. Фотография – это светопись. Шрифт далеко идущих лучей гласит:
Поскольку человек как-никак происходит из пещеры… из материнского лона телесного, по крайней мере, в котором он начал быть как свёрнутый внутрь себя шар, весь пронизанный, изборождённый и растресканный… Беспредельный внутри яйца, просвеченный генами, хромосомами, предвестниками групп крови… созревал в плод, плавая в ограниченной безграничности своего питательного роста от материнского тела… не он ли теперь изменил мир, поставил ему новые границы в голой, холодной дали? – Нет, он поставил новые антиграницы, безграницы, переносную неизвестность, он действительно создаёт её заново… Наша кровь склеилась бы в подземелье наших жил и сердца, если бы не свет, воздух; напряжение тончайших сосудов кожи заставляет её пульсировать, а лёгкие принуждены накачивать кислород, углекислый газ, водород, углерод и раздуваться…
Небо: колокол матери-наседки, земля: глухие внутренности, известняковая почва, гумус, который носит нас, «созданных из глины», – море, из которого вышла вода нашей крови и неразборчиво шумит, гудит в даль; утеснённая, неслышно шумит в норах тела – которые смерть, инобытие, растворяет и взрывает… О, уверенность и страх, между которыми мы колеблемся, «жизнь есть сон»… который мы формируем в пирамиды нашего нежелания знать.
Гал делает высокий шаг на круглую платформу, с которой башня ветряка начинает свою закрученную, своеобычную форму. Он обходит её кругом, слышит, как за башенной дверью квохчут куры. На поперечном камне в кладке высечена дата: 13… то есть четырнадцатый век, не мавританское здание.
Гал устанавливает свой аппарат со штативом то здесь, то там, снова спускается с подиума, идёт к зарослям кактуса. Там, окружённый толстыми листами-тарелками, снова принимается за свой аппарат. Потом стоит тихо, смотрит себе под ноги, из серо-белой известняковой скалы пробилось изящное растение с крохотным жёлтым цветком. В Померании это было бы видом кольраби, а здесь это что? – он задумчиво глядит на растение. Вокруг ещё торчат засохшие прямые стебли с зонтичными головками, это называется эдриль. Цветёт жёлтым. А теперь он весь чёрно-коричневый. Спохватывается, берёт свои фотопринадлежности, идёт по известняковой плите, идёт под смоковницами мимо разрытых могильных ям вниз по склону, а немного поодаль опять в гору. Снова всё устанавливает и на сей раз делает снимок, как раз тянулся над дальним холмом обрывок тумана. Потом развернулся: следующая башня со своими паутиновидными крыльями высилась на фоне сверкающего неба, а сбоку от обрывистой скалы прохладно голубело море.
Здесь Гал сменил матовое стекло на кассету с плёнкой, уменьшил яркость, поставив перед объективом фильтр, установил диафрагму и сделал снимок. Он механически проделывал то, чего требовало ремесло. Его взгляд снова пустился на поиски нового видимого мира, того мира, в котором он должен был делать что-то полезное, чтобы выжить – однако вот с этого, он знал, не проживёшь.
Рауль Хаусман с фотокамерой. Сан-Хосе, сентябрь 1935
В состоянии транса, перехода, Ара пишет в Берлин своему брату: «Дорогой Дан, я думаю, у тебя сейчас как раз отпуск. Ты должен постараться меня отсюда забрать. Поезжай через Париж, и пусть Ирина Осиповна отдаст тебе деньги, которые она сохраняла для меня. Этого хватит для нас обоих. Ты должен поторопиться, потому что я не могу больше здесь оставаться. Я хочу и должна уехать, и ты должен мне помочь. Я всё тебе потом объясню. Только приезжай. С сердечным приветом целую тебя, твоя сестра Ара».
Она ещё раз перечитала большие, неровные буквы, кивнула головой, пошла и бросила почтовую карточку в оконце рядом с почтовой конторой, после чего осторожно огляделась, не заметил ли её Гал, – нет, его нигде не было видно, он фотографирует… Пусть себе щёлкает свои картиночки, мне-то какое дело.
“Drinks his wine with laughter free and never, never thinks of me”…[185]
Частная жизнь. День поднимается, красноватое солнце озаряет поросшие кустами склоны холмов, розово светятся дома в холодной утренней росе, в которой все эти Винсенте, Хуанито, Лоренцо, Марии, Каталины, Джозефы уже принялись за свою работу, обрабатывают землю тяжёлыми мотыгами, носят воду в кувшинах, одевают детей, открывают двери лавок, пашут, пекут, сапожничают, шьют, везут товар на рынок, слушают раннюю мессу или день-деньской болтают и гогочут – будь то в campo[186], в vivienda, на carretera, в pueblo или в ciudad[187].
Все мы люди, и при подъёме солнца к полудню, в пылу трудов пот выступает из наших пор, мы работаем худо-бедно, одни быстрее и активнее, другие меньше и медлительней. Всё приправлено крепко сшитыми, хорошо защищёнными, целесообразными мыслями, за всеми этими делами грехи, ночи и тайны посещают нас лишь изредка. Парус, снасти и сети разворачиваются и проверяются, ткани выкладываются на прилавок, сеньоры бреются, торгуются и продают по закону спроса и предложения – даже