chitay-knigi.com » Историческая проза » Победоносцев. Вернопреданный - Юрий Щеглов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 35 36 37 38 39 40 41 42 43 ... 152
Перейти на страницу:

— Император Николай Павлович — великий человек. Только сейчас начинаешь понимать, чем ему обязана Россия.

— Почти не осталось людей, кто осознавал это при его жизни, — ответила грустно Анна Федоровна.

— Чем дальше уходишь в глубину времени, тем явственней выступает вперед эта цельная натура.

— Наша семья любила покойного императора и предана светлой его памяти. Но мне сейчас нечего делать ни в Аничковом, ни в Зимнем, ни в Царском. Я навсегда связала свою судьбу с Москвой.

Еще спустя лет десять, искренне восхищаясь «Войной и миром» Льва Толстого, Константин Петрович, с юности не склонный к мистике, все-таки устанавливал безусловно существующую связь между двумя грандиозными событиями. Первым — прошедшим на балу в Закрете, где располагалась дача Беннигсена, когда Балашов доложил о переходе французов через Неман императору Александру, не желающему, чтобы кто-либо узнал о начале войны; и вторым — разразившейся мертвой тишиной, которую разбил мощный голос младшего брата, получившего известие о свершившейся в Париже революции:

— Седлайте коней, господа офицеры! Во Франции республика!

Вот иная передача слов младшего брата, впрочем, еще не почувствовавшего приближения военной — пусть дальней — угрозы. Европейских мятежей император Николай Павлович не страшился. Он знал цену бунтовщикам — и своим, и чужим.

Да, между событиями в Закрете и Петербурге наличествовало какое-то, возможно, трудноуловимое единство. Миролюбие русских государей очевидно, они всегда охотно шли на переговоры с Европой. И всегда помогали ей. Именно император продлил срок владычества династии Габсбургов, погасив отвратительный очаг революционной резни в Венгрии. Именно он выгнал Кошута из предательского логова и после поражения при Вилагоше вынудил Турцию интернировать еще одного краснобая, который взбирался на вершину власти, сперва эксплуатируя нетребовательные газеты, затем с помощью финансовых — нечистых — комбинаций, а в конце, с легкостью, свойственной революционным самозванцам, назначив себя диктатором и главнокомандующим. Венгерская революция против Австрии была особенно неприятна императору. В рядах инсургентов сражались поляки, которые с утра до вечера возбуждали и подбадривали обманутых лозунгом, что мы-де деремся за вашу и нашу свободу. Это хитрое и изворотливое объяснение позволяло укрываться под мятежными знаменами кому угодно — интернациональному сброду, мошенникам и откровенным уголовникам, жаждавшим экспроприаций и свободы убивать.

Но как бы там ни было, каким бы огненным кольцом вооруженные конфликты не охватывали Россию, война громыхала все-таки за сотни верст. Только люди, обладающие обостренным чутьем, ощущали, что орудия медленно, но неуклонно поворачиваются в сторону Петербурга. У Константина Петровича чутье как качество интеллекта имелось, но оно еще в достаточной мере не политизировалось и не приобрело черты историзма.

У Харитонья в Огородниках и на Маросейке

Ночью Литейный смолкал. Революционное хулиганье, правда, просыпалось рано, но ведь надо перехватить краюшку с луковкой, захлебав кипятком, да натянуть стоптанные сапоги. Однажды Константин Петрович слышал, как уличный торговец, подпрыгивая на морозе и оттого будто осмелев, крикнул городовому:

— Не жрамши барину руки не выкрутишь!

Городовой лишь мотнул «селедкой», покрытой инеем, да поспешил скрыться за углом. Ночью, однако, нет ни городовых, ни сквернословящих башибузуков. И слава богу! Когда он не чувствовал за стенами набухающего бессмысленным гневом кошмара, думалось и вспоминалось легче. Он сидел за старинным громоздким столом, теперь опустевшим, и, распялив ладони на шероховатой столешнице, представлял себя зимним промозглым днем на Тверском бульваре рядом с Михаилом Никифоровичем Катковым, по облику весьма крепкого телосложения, но с каким-то болезненным и зеленоватым выражением лица. Катков к нему относился несколько покровительственно, а все же с долей иногда нескрываемого почтения к обширности знаний и умению скоро составить статью. Легкость катковского стиля наверняка давалась тяжко, долгим выхаживанием из угла в угол и сильным напряжением ума. Настоящий Катков вызревал медленно, неторопливо и вначале не очень громко. Забивали речистые белинские и грановские. Этот литератор и восходящая нынче на философском небосклоне университетская звезда двигалась извилистым путем по одному ему известному загадочному маршруту.

— Вы слышали, Константин Петрович, потрясающую новость?! — воскликнул Катков, догоняя молодого человека, который готовился пересечь переполненную извозчиками и разношерстной толпой Тверскую улицу.

Он спешил в обшарпанную редакцию, но, очевидно, страстная необходимость с кем-нибудь поделиться свежим сообщением из Северной столицы вынудила зацепиться за знакомого, задержаться и вступить в беседу. В Каткове постоянно побеждал журнализм: в сущности, безразлично, кому передать сенсацию — одному человеку, тысяче читателей, двум или трем зевакам. Главное — освободиться от волнующего груза и понять, насколько сведения Поразительны. К правительству Катков относился критически и не упускал случая блеснуть — именно блеснуть, а не щегольнуть — вольнодумством. Да как же иначе! Ужасная закваска московских кружков давала себя знать. Они — университетские бунтари — плясали вокруг Николая Станкевича. Негодник, мошенник и член интернационалки Бакунин — чертов Мишка — хаживал в давние годы туда вместе с добрейшим и поэтически настроенным Константином — старшим сыном знаменитого писателя Аксакова. Негласный будущий руководитель и русского правительства и русского общественного мнения в одном лице, тезка Бакунина, Михаил Катков здесь соседствовал тесно с Грановским — будущим светилом отечественной историко-философской мысли. Васька Боткин, брат вполне серьезного и уважаемого врача Сергея Петровича Боткина, сидел на одном стульчике с Юрием Самариным, от которого потом нос воротил и говорил, что от чиновника Министерства внутренних дел тянет красным воротником. И неудивительно! Как приятелю Белинского да Герцена, любителю попутешествовать да отведать устриц с шампанским в лучших отелях Франции и Испании понять человека, который предпочитал ресторациям ухабистые дороги на окраинах России да станционные клоповники в нескончаемую прибалтийскую слякоть.

Московские кружки — и те, и другие консервативные и либеральные — Константин Петрович не любил и вполне соглашался с тургеневской мыслью, которую вычитал, едва появился «Гамлет Щигровского уезда»: нет ничего страшнее, чем кружок в городе Москве. Иначе говоря: «Das schrecklichste der Schrecken ist ein кружок in der Stadt Moskau».

Ни у Харитонья в Огородниках, где витийствовал Грановский и где незнатная и еще ничем не зарекомендовавшая себя молодежь ютилась в заднем ряду за спинами таких китов, как Герцен, Огарев, Кетчер, Корш и прочие, ни на Маросейке у Боткина, где собирался цвет московских эпикурейцев, ни еще где-либо в случайном месте, даже в гостях у Аксаковых он старался не появляться. К департаментским относились везде свысока. А средств, чтобы прилично одеваться, недоставало. Ботинки просили каши и весной и осенью. Да и интерес особый не возникал. Философия и литература пока далекие от него — заоблачные — сферы. А над юристами кружковцы частенько насмехались, делая исключение лишь для Константина Дмитриевича Кавелина.

1 ... 35 36 37 38 39 40 41 42 43 ... 152
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности