Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ты хочешь? – переспросил Евгений.
– Я хочу знать, почему ты не бываешь там, где бываешь?
– Я не умею жить в моменте, – не сразу ответил Евгений.
– Значит, ты никогда не бываешь счастлив.
– Почти никогда.
– Жаль, – сказала Касьянова.
– Меня?
– И себя тоже. Себя больше.
Ленинский проспект окончился. Надо было сворачивать на Садовое кольцо.
– Останови машину, – попросила Касьянова.
Евгений опасливо покосился на ее сапоги. Касьянова поймала его взгляд.
– Не беспокойся, – сказала она. – Я уйду от тебя в обуви.
Касьянова вышла из машины и, перед тем как бросить дверцу, сказала:
– Я больше не хочу тебя убить.
– Почему? – обиделся Евгений.
– Потому что ты сам себя убьешь.
Она осторожно прикрыла, притиснула дверцу и пошла, забросив сумку за плечо. Она ступала как-то очень независимо и беспечно, будто дразня своей обособленностью от его жизни.
Евгений смотрел ей вслед и вместе с горечью испытывал облегчение.
Он не был готов сегодня к нервным перегрузкам. Ему не хотелось ни ссориться, ни мириться, а хотелось покоя и той порции одиночества, которая необходима каждому взрослому человеку.
Евгений резко включил зажигание. «Жигуленок» фыркнул и рванул вперед, лавируя среди других машин.
Выехал на Садовое кольцо – шумное, угарное, как открытый цех. Потом машину принял тихий переулок с названием, оставшимся от старой Москвы.
Касьянова осталась далеко, на пересечении чужих взглядов.
Отошло время их первых ссор, когда каждый раз казалось, что это окончательно, и он коченел от ужаса, а один раз даже потерял сознание за рулем, и милиционер отвез его домой.
Последнее время он привык, приспособился к этим ссорам. Все равно он знал: пройдет день, самое большее два, и они помирятся и никуда им друг от друга не деться, потому что у них одна душа на двоих.
Он еще не знал, что сегодня она ушла от него навсегда и он останется один, как ребенок, брошенный возле магазина. И пройдет не один год, прежде чем он снова почувствует облегчение, такое же, как сегодня.
Всеволод Соловьев стоял посреди школьного двора и играл с мальчишками в городки.
Он сосредоточился глазами на конце вытянутой палки, мысленно провел прямую от конца палки до горки городков, потом медленно замахнулся, продолжая держать глазами эту невидимую прямую, и в этот момент перед ним, как из-под земли, возникла высокая тетя с кожаными ногами.
– Как тебя зовут, мальчик? – спросила тетя.
Всеволод Соловьев опустил палку и молчал. В нем медленно опадала готовность к броску.
– Ты меня слышишь? – спросила тетя.
– Севка, – подсказал Павлик Харламов.
– А сколько ему лет? – спросила тетя у Павлика.
– Девять, – сказал сам Севка.
– Прекрасно! – обрадовалась тетя. Наверное, она обрадовалась тому, что Севка заговорил.
– Ты хочешь сниматься в кино?
– Можно, – не сразу согласился Севка. – Только сначала я должен спросить разрешения у родителей.
– Обязательно спросим, – пообещала тетя и достала из сумки замызганный блокнотик с выпадающими листками. – У тебя дома есть телефон?
– Сто двадцать девять десять пятьдесят пять, – без запинки продиктовал Севка.
– Мы тебе сегодня позвоним.
Тетя сунула блокнотик обратно в сумку, повернулась и пошла, перебирая кожаными ногами.
За школьным забором стояла светлая машина, на ней синими буквами было написано: «Киносъемочная».
Мальчишки перестали играть в городки, молча уставились на Севку, ища на его лице признаки избранности. Но Севка стоял, как стоял: тот же треугольный нос, те же глаза в ржавых ресницах.
Чекрыгина из пятого «Б» коротко вскрикнула и помчалась за тетей, запуталась у нее под ногами.
– А я? – спросила Чекрыгина.
– А ты девочка, – объяснила тетя. Села в машину и уехала.
На другой день после происшедших событий Севка сидел на кухне и ел рыбный суп, вылавливая светлые колечки разваренного лука, брезгливо развешивал их по краям тарелки.
Он ел и слушал, как мама разговаривала по телефону, сообщала всем знакомым и малознакомым о превратностях Севкиной судьбы. Она говорила одно и то же, меняя только имена людей, к которым обращалась, и отвечали ей тоже совершенно одинаково.
Видимо, сначала маме говорили «поздравляем», потому что она отвечала «спасибо». Потом желали «ни пуха ни пера», потому что мама отвечала «идите к черту». А потом, видимо, принимались завидовать, потому что мама успокаивала: «Ну, это еще не точно, это только кинопроба».
Обзвонив всех по первому кругу, мама пришла на кухню, села против Севки и стала смотреть, как он ест.
Севка ел, опустив лицо в тарелку. На голове у него было две макушки – значит, две жены. Мама смотрела на эти две макушки, два водоворотика, вокруг которых вихрились золотистые Севкины волосы. Потом сказала:
– А я всегда знала, что в тебе что-то есть…
– Да? – Севка поднял голову.
– Я очень рада, что ты мой сын.
– И я тоже очень рад, что ты моя мама, – ответил Севка, и они посмотрели друг на друга, глаза в глаза, честно и преданно, как два товарища.
В дверях зашуршал ключ. Это из магазина вернулась Севкина бабушка, мамина мама.
– А нашего Севку в кино зовут, – сказала мама. – На главную роль.
Севка ожидал, что бабушка ответит то же, что и все: поздравляю, ни пуха ни пера, а потом начнет завидовать – почему именно Севке, а не ей выпал такой случай в жизни.
Но бабушка произнесла совершенно другую, очень странную фразу:
– Ломаете ребенку жизнь собственными руками.
– Почему? – удивилась мама.
– Потому что дети должны жить как дети, а не играть в игры взрослых.
– Ты ничего не понимаешь! – сказал ей Севка.
– Почему это бабушка ничего не понимает? – строго одернула мама, хотя считала абсолютно так же, как Севка.
– Потому что она родилась в одна тысяча девятьсот тринадцатом году. У нее дореволюционное самосознание, – объяснил Севка.
Через два часа с работы вернулся Севкин папа. Он долго раздевался, потом долго мыл руки в ванной, потом сел в кресло и взял газету.
– Спроси: есть ли у нас новости? – предложила мама.
– Есть ли у вас новости? – спросил папа.