Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не знаю. Подобное заявление может восприниматься как гордыня, непростительная для такого, как я. Могу лишь сказать, что получил некие знания, некое понимание природы и ее законов, знания, которые недоступны ни Виктору, ни кому бы то ни было еще по эту сторону смерти.
— Тогда… — священник запнулся, — тогда передо мной сидит посланник Божий. — И кружка, которую он держал, застучала по столу, так тряслись его руки.
— Если бы вы задумались о том, а есть ли хоть толика правды в ваших проповедях, и я подозреваю, что вы, несмотря на вашу программу, как минимум задавались таким вопросом, тогда для вас не будет откровением предположение, что Бог всегда с нами, в любой момент, в любом месте.
Дюшен поднялся так резко, что едва не опрокинул стул.
— Мне нужно что-то покрепче кофе. — Он прошел в кладовку и вернулся с двумя бутылками бренди. — С нашим обменом веществ, чтобы затуманить мозг, выпить нужно много.
— Я не буду, — отказался Девкалион. — Предпочитаю ясную голову.
Священник налил бренди в кружку до половины, добавил кофе. Сел. Выпил.
— Вы говорили о предназначении, и я могу подумать только об одном деле, которое могло привести вас в Новый Орлеан двести лет спустя.
— Мое предназначение — остановить его, — признал Девкалион. — Убить его.
Едва затеплившийся румянец исчез со щек священника.
— Ни один из нас не может поднять на него руку. Ваше изувеченное лицо — тому доказательство.
— Мы не можем. Но могут другие. Те, кто рожден от мужчины и женщины, ничем ему не обязаны… и не пощадят его.
Священник вновь приложился к бренди с кофе.
— Но мы не можем выдать его, не можем плести против него заговоры. Эти команды заложены в нашу программу. Мы не способны проявить неповиновение.
— Эти запреты не распространяются на меня, — возразил Девкалион. — Об их необходимости он догадался после того, как создал меня, возможно, в день своей свадьбы двести лет тому назад… когда я убил его жену.
Когда отец Дюшен добавлял бренди в кружку, горлышко бутылки, зажатой в его трясущейся руке, стукало о кромку.
— Независимо от того, кто твой бог, жизнь — сосуд слез.
— Виктор не бог, — указал Девкалион. — Он даже не ложный бог, его нельзя считать и человеком. Со своей извращенной наукой и в своем эгоизме он превратился в самую низшую тварь, которую можно только найти в природе.
— Но вы не можете просить меня ни о чем таком, что я мог бы сделать, даже если бы я и хотел это сделать. Я не могу участвовать в заговоре против него.
Девкалион допил кофе. Остыв, он стал еще более горьким.
— Я не прошу вас что-нибудь сделать, не вербую вас в заговорщики.
— Тогда для чего вы здесь?
— Я хочу получить у вас то, что даже ложный священник дает своим прихожанам по многу раз на дню. Я хочу, чтобы вы оказали мне одну маленькую услугу, только одну маленькую услугу. После чего я уйду и никогда не вернусь.
Священник побледнел еще больше.
— Меня посещали нехорошие мысли в отношении нашего создателя, вашего и моего. И только двумя днями раньше я какое-то время укрывал здесь детектива Джонатана Харкера. Вы знаете, кто он?
— Детектив, который превратился в убийцу.
— Да, об этом говорили в новостях. А вот о чем не говорили… Харкер был одним из нас. Он начал разваливаться и психологически, и физически. Он… изменялся. — По телу Дюшена пробежала дрожь. — Я не плел с ним заговора против Виктора. Но я укрыл его. Потому что… потому что иной раз я размышлял о Боге, которого мы обсуждали.
— Одна маленькая услуга, — настаивал Девкалион. — Одна маленькая услуга, это все, о чем я прошу.
— Какая?
— Скажите мне, где вас создали, назовите место, где он работает, и я уйду.
Дюшен сложил руки перед собой, как в молитве, хотя жест этот больше говорил о привычке, а не о набожности. Посмотрел на руки, потом поднял голову.
— Если скажу, то попрошу кое-что взамен.
— Что? — спросил Девкалион.
— Вы убили его жену.
— Да.
— И в вас, его первенца, не заложен запрет на убийства.
— Я не могу убить только его.
— Тогда я скажу вам то, что вы хотите знать… но только если вы дадите мне несколько часов, чтобы приготовиться.
На мгновение Девкалион не понял, о чем речь, но только на мгновение.
— Вы хотите, чтобы я вас убил.
— Мне не разрешено просить об этом.
— Я понимаю. Но назовите это место сейчас, а через несколько часов я вернусь, чтобы… закончить наши дела.
Священник покачал головой.
— Боюсь, узнав, что вам нужно, вы не вернетесь, а мне, чтобы приготовиться, нужно время.
— В каком смысле приготовиться?
— Вам это может показаться глупым, ибо я ложный, лишенный души священник. Но я хочу в последний раз отслужить мессу и помолиться, пусть я и знаю, что молитву мою никто слушать не будет.
Девкалион поднялся.
— Ничего глупого в вашей просьбе я не нахожу, отец Дюшен. Из того, о чем вы могли бы попросить, эта просьба наименее глупая. Когда мне вернуться… через два часа?
Священник кивнул.
— В том, о чем я вас прошу, нет ничего ужасного?
— Я не невинное дитя, отец Дюшен. Мне приходилось убивать. И, можете не сомневаться, вы не будете последним, кого я убью.
Лулана Сент-Джон и ее сестра Евангелина Антония принесли пастору Кенни Лаффиту два пирога с пралине, корицей и орешками.
Евангелина испекла еще два, для своего работодателя, Обри Пику. И получила разрешение отнести два других их священнику.
Поначалу мистер Обри выразил желание съесть все четыре, но потом согласился, что это будет обжорством, которое (как он недавно узнал, к полному своему изумлению) числилось среди семи смертных грехов. А кроме того, у бедного мистера Обри периодически возникали колики в животе, которые от избытка сладкого могли только усилиться и привести к чему-то совсем нехорошему.
Рабочий день Луланы и Евангелины закончился. Их брат, Моисей Бьювеню, тоже уехал домой, к своей жене, Саффрон, и двоим их детям, Джасмайл и Ларри.
Так что вечером мистер Обри оставался на попечении Мешеха Бьювеню, брата Луланы, Евангелины и Моисея. Как наседка, хлопочущая вокруг цыпленка, Мешех следил за тем, чтобы его работодатель не испытывал никаких неудобств до отхода ко сну.
Сестры часто приносили выпечку пастору Кенни, удивительному слуге Божьему, которого они полагали находкой для их церкви. Во-первых, у него был отменный аппетит, во-вторых, он был холостым. Тридцатидвухлетний, набожный, обаятельный, по мнению некоторых, симпатичный, он мог по праву считаться завидным женихом.