Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Старик-то! Ништо. И-и, пить как стал!
— И он еще пьет?
— Неужто нет? Летось, на Тихвинскую, ишли мы с ярмарки, так он, пьяный, как взялся меня бить, как взялся — насилу господский конюх встречный отнял. Ништо старик, здоровый; на ноги вот маленько стал припадать, как в остроге посидел. И вином-то шибче после того избаловался: что праздник, что будень…
— В остроге сидел? За что? Долго сидел?
— Долго, милая, долго. Как не долго. Наперед его посадили, с одной, значит, партией, а Гришутку, меньшенького-то мого, уж после. У нас это все, что поделаешь? все, почитай, в остроге насижены. Иные попропадали, рази узнаешь? И Гришутка мой так пропал; а другого, глядишь, возворотят. Пришел старик. Божья воля.
— Какая Божья воля, ничего не понимаю, — рассердилась Литта. — Ты скажи, за что? Или это давно было? Четыре года назад тому было?
— Всяко, милая, всяко. В четвертом годе сгоняли сильно, что говорить. Сгонят, да сряду всех и угонят, это было. Которые, значит, возворотятся, — ну, других сейчас берут. Гришутка-то, я и не взвиделась, попал. Молодой мальчонка, не шустрый такой был. Мы ждали, вернут; а заместо того и слухов нет. Что в те года, что ныне — бывает это, милая, бывает. Ныне, думаешь, не садятся в острог-то? Садятся, милая, садятся.
Жужжал тихо довольный голос Варвары. Литта уж не слушала, вся ослабела. Садятся, садятся… Все пьяные, все каторжные… Ни одного не пьяного, ни одного не каторжного. И два моря: море соленое да море зеленое. Садятся… Божья воля.
Шурша юбками, вынырнула откуда-то из-за угла Анюта.
— Ах, вы здесь, барышня? С маменькой, никак, сумерничаете? Деревенскими прибаутками развлекаетесь? — заговорила она скоро и слащаво. — Затейница у нас маменька! Для господ интересно, сказку мужицкую расскажет, или песню…
— Ну, я пойду. Прощай, Варвара. Прощай, Раичка.
Литта поднялась со ступенек.
— Там гость, барышня, к их сиятельству приехали, — тараторила ей вслед Анюта. — Мне Гликерия Спиридонова сейчас попалась, сказала. Вероятнее всего — к обеду. А за барином, за генералом, Липат к поезду выехал. Да что-то еще не видать, не возвращались. Ах, батюшки, как стемнело! Рано темнеет. Август месяц…
Литта пошла в дачу через двор. В большой, тускло освещенной передней спросила графининого Никиту; спросила, думая о другом:
— Кто у нас?
— Господин профессор Саватов к ее сиятельству.
Дидусь? Господи! Наконец-то! В первый раз! Столько времени прошло, он в первый раз. Литта и ждать перестала. Кажется, он тогда написал графине, что болен, и еще что-то написал. Литта перестала ждать.
И вот приехал. Чему тут радоваться — Литта не знала, но радовалась.
Бежать сразу к бабушке — нельзя. Не любит этого бабушка. Нельзя. Он останется обедать. А вдруг не останется?
Пошла к себе, на вышку, пригладить волосы, переодеться к обеду. Она живет нынче на самом верху, в комнатах Юрия. Выпросила у графини.
Зашуршали у крыльца колеса, это Николай Юрьевич с поезда, из Петербурга. Белеют глазастые фонари. Сейчас, значит, и обед.
Николай Юрьевич нынче не тот. Из-под палки графини начал выезжать, сначала было вовсе слег, — но палка графинина неутомима. Николай Юрьевич понял это и покорился. Сперва покорился, а потом сам втянулся. Возник. Пободрел, помолодел, и нога не смеет болеть. Кое-какие связи, действительно, подновил, и это ему нравится. О Юрии хлопочет искренно, но исподволь; и радуется, видя, что из-за "несчастной случайности" с сыном на него нисколько не косятся. Напротив, — ободряют, утешают, обещают… Пожалуй, выгорит дело. Прав был Юрий, не следовало опускаться. Николая Юрьевича еще очень и очень могут вспомнить.
Загудел глупый гонг. В городе обходились без него, но на даче уж так повелось, — гонг.
"Остался, остался! — думала Литта, весело сбегая с лестницы. — Сейчас увижу!"
В деревянной столовой — обе приживалки (третью графиня куда-то сплавила). Пришел Николай Юрьевич, с тростью, но бодрый, наконец вплыла графиня, — под руку с Саватовым.
Он — маленький, беленький, похожий на птицу, но очень корректный и прекрасно одет.
— Какая большая барышня! Совсем курсистка! — полуудивленно протянул он, здороваясь с Литтой, улыбнулся и сказал ей глазами что-то такое хорошее, близкое и доброе, что Литта от радости покраснела.
— Вот, берите ее с будущего сезона на свои курсы, — сказала графиня по-французски. — Я ничего не имею против курсов, руководимых вами.
Саватов поклонился, а взволнованная Литта пробормотала:
— Ах да, grand-maman. Только ведь мне нужно еще экзамен…
Когда сели за стол, графиня обратила свою французскую речь к Николаю Юрьевичу:
— Monsieur Саватов привез мне очень интересные и ценные сведения… Но мы поговорим об этом после обеда.
И она покосилась на молчаливых компаньонок.
Разговор пошел обыкновенный. Литта молчала, изредка вскидывала глаза на своего Дидусю, и каждый раз он отвечал ей хитрым, ласковым, знающим взглядом.
Кофе велено было подать в маленькую угловую. Компаньонки остались, а Литта решительно пошла за графиней. Она должна все знать.
Профессор в самом деле сообщил графине кое-что новое. Он слышал, что в ближайшие дни после ареста Юрия было арестовано много лиц в связи будто бы с найденными у Юрия бумагами; следствие ведется, но собственно Юрию никакого обвинения еще не представлено. Если оно будет, то, конечно, откопают что-нибудь старое, вернее же так ничего определенного и не будет: есть признаки, что дело хотят замять, по крайней мере, в отношении Юрия.
— Ну да, ну да, мы сильно хлопочем, — сказал Николай Юрьевич, кивая головой. — А откуда это вы все знаете? — прибавил он, простодушно улыбаясь.
— Я за верное не выдаю. Так, слухи носятся. Хлопотать очень не мешает.
— Ну вот! Ну вот! — сияла графиня, не теряя, впрочем, величественности. — Дидим Иванович, мы получаем от него вести. Побывавшие в руках этих… geôliers[27], но все же… Материально он нами устроен насколько возможно лучше. Не теряет присутствия духа. Это удивительный юноша! Сильное сердце! Пишет, что здоров и спокоен.
— Он очень наблюдательный, — сказал Николай Юрьевич. — Будет потом рассказывать нам свои тюремные впечатления.
Графиня замахала руками.
— De grâce![28]Избавьте! Какие впечатления? Совершенно никому уже эти тюрьмы не интересны. Я старуха, но и молодым давно оскомину набило. Кинулись, как безумные, и в обществе, и в литературе: ах, революция! ах, заключенные! ах, то! ах, се! Ну и надоели сами себе. С est démodé[29].