Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мара принялась снимать последнее, что оставалось на ней, – сорочку, но Уайт остановил ее:
– Позволь это сделать мне, любовь моя.
Он осторожным движением спустил сорочку с ее плеч, обнажив роскошные груди. Соски ее были такими же отвердевшими и напряженными, как и его мужская плоть. Он склонился над ней, покрывая благоуханное тело Мары бесчисленными поцелуями. Она приподняла свои груди ладонями, так что его лицо почти полностью скрылось в ложбинке между чудесными полушариями.
Мара испытывала вожделение, хотя вовсе не любила Уайта Эрпа, не любила так глубоко и нежно, как Гордона.
Гордон… Одна мысль о нем могла все испортить, могла охладить ее страсть. Чувство вины боролось в ней с животной похотью. В ее ушах звучали обрывки фраз, слова, которые она произносила во время венчания с Гордоном: любовь, честь, лелеять… хранить, не допуская и мысли… пока смерть не разлучит…
Но никакие угрызения совести не шли в сравнение с чувствами, которые захватили ее в эту минуту. «Захватили» – слишком уж невыразительное слово, следовало бы сказать, что она была просто не в силах бороться с примитивными инстинктами, во власти которых оказалась. Мара сейчас походила на марионетку, управляемую кукловодом, дергавшим за веревочку.
Одно дело – просто представлять, как занимаешься любовью не с Гордоном, а с другим мужчиной… Мара не сомневалась в том, что многие замужние женщины втайне тешили себя такими запретными мечтами. Теперь же, когда эти запретные мечты стали почти свершившимся фактом, ее охватила столь безудержная страсть, какой она никогда прежде не испытывала.
– Скорее, – торопила она Эрпа, стараясь отстранить его от своей груди, побуждая обнять ее за талию.
Мара раскинула ноги и привлекла к себе Уайта. Она обхватила его с цепкостью осьминога, и ее руки сомкнулись на его затылке, а пятки с силой надавили ему на поясницу.
Она вскрикнула, когда он проник в нее – и это был крик восторга. Уайт вошел в нее мгновенно; время же, им отпущенное, казалось, не имело конца, словно они очутились в каком-то ином мире, там, где становятся явью любые желания.
Ощущение реальности вернулось к Маре задолго до того, как сладостная дрожь в последний раз пробежала по ее телу. Приподнявшись на локте, она внимательно разглядывала четкий профиль Уайта, темным силуэтом вырисовывавшийся на фоне бликов, отбрасываемых пламенем камина.
В голосе его прозвучала нежность, когда он спросил:
– Тебе было хорошо?
– Было чудесно. Восхитительно. А тебе?
– Лучше, чем когда-либо. Я еще не встречал такую женщину, как ты.
Она рассмеялась:
– Мэрион говорит, ночью все кошки серы.
– Вовсе нет.
Он потянулся к своей разбросанной по полу одежде и нашел сигару. Затем поднялся и подошел к камину, чтобы прикурить от полена. Мара залюбовалась его длинными стройными ногами, узкими бедрами и широкой спиной. В ее лоне снова запылал огонь.
– Иди сюда, пожалуйста, – позвала она.
Уайт повернулся и подошел к дивану.
– В чем дело? – спросил он.
– Я хочу найти кое-что.
Нисколько не стесняясь, Мара принялась поглаживать его, ласкать, возбуждать. Наконец, добившись своего, лукаво улыбнулась – сейчас он снова желал ее, желал так же, как и она его.
– Не хочешь ли сделать еще одну попытку, а, птенчик? – спросила она, подражая Мэрион Мерфи.
– Не возражаю против попытки, моя пташка, – ответил он, игриво шлепнув ее по ягодицам.
И все повторилось: она раскрылась ему навстречу, как раскрывается цветок навстречу яркому солнцу; и его сияние было столь ослепительным, что она, закрыв глаза, всецело отдалась этому светилу, этому яростному вихрю, закружившему ее словно ураган.
День выдался на редкость сырой и прохладный; над землей нависли черные тучи. Однако эмигрантам из Европы такая погода казалась самой подходящей для зимы, ведь они привыкли к тому, что Рождеству предшествуют холодные и сумрачные дни.
Гвен Тэйт, распевавшая рождественские гимны, готовилась отправить в духовку противень с печеньем. Кухарка же Тэйтов, датчанка Ольга, сидела за столом. Сложив на своей пышной груди пухлые руки, она неодобрительно поглядывала на хозяйку. Датчанка была убеждена, что хозяйское место – в гостиной, не на кухне. Однако Гвен не обращала на кухарку ни малейшего внимания, она не уставала повторять:
– Я рождена не для праздной жизни, как некоторые, кого я знаю, но не хочу называть по имени. Я не привыкла пускать пыль в глаза, как другие, кого я тоже не собираюсь клеймить презрением, кто предпочел забыть, как приходилось драить полы, мыть окна и трудиться на кухне.
Гвен так и не привыкла доверять служанке свои обычные обязанности на кухне, а также мыть полы, шить и выполнять всю остальную домашнюю работу.
В разгар приготовлений к рождественскому празднику на кухню заглянул Дилан и ухватил изрядную порцию еще не остывшего печенья.
– Мм… – пробормотал он. – Изумительно! Никто не умеет печь масляное печенье лучше тебя, мама. – Он наклонился и поцеловал мать в щеку, белую от муки.
Гвен просияла и бросила торжествующий взгляд на Ольгу, готовую лопнуть от негодования.
– Сегодня, сынок, ты держишь хвост трубой и глаза у тебя блестят, – сказала она Дилану.
Он ухмыльнулся и провел рукой по своим густым, как щетка, волосам, еще волнистым и влажным после душа.
– Да уж… Только правильнее было бы сказать, что у меня не хвост, а волосы стоят дыбом, – попытался сострить Дилан. – Ну не чудная ли погодка стоит? Так и хочется написать стихи об Уэльсе.
– По правде сказать, едва ли такую погоду можно назвать похожей на валлийскую, но для нас и такая сойдет. Куда собрался?
– В магазин «Голдуотер—Кастенада», сделать кое-какие закупки к Рождеству. У тебя нет для меня поручений?
Мать ответила по-валлийски, чтобы Ольга не поняла, о чем речь.
– Джо сказал, что ждет партию меховых и шерстяных вещей из Шотландии. Он обещал отложить для меня шаль – в подарок Ольге. Справься, получил ли он, что хотел.
– Непременно, – пообещал Дилан. Он надел свой стетсон и направился к двери.
– Не забудь про свитер! – крикнула Гвен вдогонку. – Сегодня свежо!
– Шерстяная рубашка греет ничуть не хуже, – отозвался Дилан, переступая порог.
Гвен выглянула из окна, одолеваемая какими-то странными, ей самой не вполне понятными чувствами, горькими и сладостными одновременно. Она еще долго смотрела, как сын идет через двор, – он шел, заложив руки в карманы своих грубых хлопковых штанов, и ветер безжалостно трепал его волосы. Гвен никому бы не призналась, что Дилан – ее любимец, но от себя она этого скрыть не могла. Она любила его больше всех остальных детей, потому что он был самым уязвимым, не отличался силой характера и целеустремленностью, как остальные, хотя, по словам Дрю, и Эмлин с Джилбертом в последнее время начали проявлять признаки слабости.