Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автор «Чапаева и пустоты» держал Меньшикова за руки и, почему-то поминутно целуя его то в левую, то в правую щеку, пытался рассказать буддистскую притчу про ад цветных металлов, который предназначен специально для актеров. «Но это к вам не относится!» – патетически восклицал писатель, мужественно удерживавшийся на ногах, тогда как все его измученное многолетней интоксикацией тело молило хозяина об ином. Михалков, с трудом вытерпевший часа полтора всеобщего внимания не к себе, наконец не выдержал и отправился к роялю петь песни Шпаликова, властной рукой оттянув жар вечеринки от чужих черных глаз к своим зеленым. А Борис Абрамович сказал тост в честь артиста, запомнившийся, кстати, Пелевину, потому что тот вставил кое-что из этого текста в свой роман «Поколение П.».
Березовский был таким же, как на экране телевизора, – маленький, аутичный, кажущийся печальным, ничего не излучающий. Он поблагодарил Меньшикова за доставленное сегодня удовольствие. «Я даже не заснул, как обычно, – признался олигарх. – Вы, Олег, уносите нас в прекрасное, фантастическое царство, где мы забываем, насколько мерзка жизнь… – тут Березовский саркастически и скорбно засмеялся. – Вы даже не представляете, насколько она мерзкая, эта жизнь…» И он выдержал хорошую артистическую паузу, чтобы мы представили, насколько мерзка жизнь.
Впервые за весь вечер я почувствовала раздражение. «Может, это именно ваша жизнь мерзка?» – хотелось мне спросить у Бориса Абрамовича. Я архаична и не люблю, когда стреляют в солнце, плюют в воду и обзывают жизнь. В тот день я была весела и счастлива. «Горе от ума» с Меньшиковым я, бедняжка, смотрела пятый раз…
Я вспоминаю, как в восьмидесятых, учась на театроведческом факультете, придумала фантомную писательницу по имени Аграфена Свистунова и сочиняла для местной стенгазеты разные интервью от ее имени. Например, ее спрашивали: «Аграфена Ивановна, а вы страдали при советской власти, в эпоху застоя?», на что моя девушка отвечала: «Да, конечно, страдала. Молодой человек, на которого я рассчитывала, на мне не женился, а женился совсем другой, на которого я, признаться, совсем не рассчитывала». Вот и про девяностые годы я могу сказать: это для меня годы личной, собственной, никому, кроме Бога, не подотчетной, свободной жизни. С множеством страданий и радостей, с потерями и обретениями. И, рассуждая про эти годы, про их вкус и цвет, надо понимать – для каждого человека, для каждой семьи тут своя история.
История того, как мы распорядились дарами – например, свободой слова, которая реально была нешуточной, свободой передвижения и свободой зарабатывать, личным временем, своими талантами, у кого они были. С меня же на Божьем суде не спросят ни за Ельцина, ни за Березовского. С меня спросят за меня.
В 1990 году родила я ребенка Николая. Это был занятный год. Зарплаты стали расти, а «промтовары» (так в СССР назывались все несъедобные вещи) исчезать. Народ бегал по магазинам и скупал всё – отрезы тканей, постельное белье, драгметаллы, посуду. Я, помнится, тоже решила принять участие в общем процессе. Деньги были. Я купила ярко-красный кооперативный джемпер с люрексом, обтянутую бархатом брошку с розочками в дивном мещанском стиле и полотенце с множеством цветных полосочек. Все эти вещи живы до сих пор. Не то чтобы я была непрактична, как чокнутый профессор, – я вела свой корабль довольно уверенной рукой. Другое: какое-то дурацкое, необъяснимое чувство, что «а, пустяки, обойдется». Дал Бог ротик, даст и кусочек. Проживем!
Тем более у меня была такая роскошь, как живой собственный муж, и муж шевелился, зарабатывал – в 1992 году мы меняем квартиру. Блочную распашонку на первом этаже в Купчине – на трехкомнатную (фактически четырехкомнатную) на Петроградской стороне, доплата три тысячи долларов всего. Пару лет квартира стоит как игрушечка, потом начинается обвал – последние пионеры, что мы понимаем в ремонтах? Да что мы все вообще понимаем в том, как теперь жить, в этой самой свободной России?
Я – мать, жена, у меня двое детей на руках, мальчики. Замуж я вышла в 1988 году, в солидном уже возрасте – мне было 29 лет. Стало быть, разбойничьи девяностые – мое золотое время. Я ничем не болею вообще, только толстею потихоньку. Мне повезло, я знаю – я из меньшинства, из тех, кто живет по своей воле, и в силу особенностей своей личности я остро и, может быть, чрезмерно переживаю жизнь всем чувственным аппаратом. Поэтому наиболее адекватно передала бы мои переживания какая-нибудь песенка, где в куплете тоска зеленая, а в припеве – бешеное веселье.
Один за другим уходят «отцы», покровители, помощники, те, кто заботился, пестовал, бескорыстно тратил время. В 1996 году умирает мой драгоценный учитель, Евгений Соломонович Калмановский, оригинальный мыслитель, театровед и писатель. В этом же году – Анатолий Яковлевич Альтшуллер, возглавлявший сектор источниковедения в Российском институте истории искусств, где я тогда работала. 1999 год уносит родного папу, Владимира Евгеньевича. «Сережа, – сказала я как-то мужу в тоске. – Смотри, мы остаемся за старших, а какие из нас на хрен старшие?!» Некому жаловаться. Некогда плакать. Надо заполнять огромную пустоту, русскую дырку, заполнять ее собой, своим дыханием, словами, письмами, страстями, делами, мыслями, песнями – иначе она сожрет тебя. Пока о свободе только мечтали, не могли разглядеть в цветном тумане ее другого лица – вызывающего тоску и страх. В общей русской судьбе – все злило, мучило, оттого что – не исправить, не повлиять. И надо с этим жить, с этим и с этими – с людьми с этими, бок о бок. А они такие противные, Господи! А других нету, вот как.
Все, что выползло и раскорячилось на русской дороге в девяностых, – выползло из-под черепа рожденных в тридцатых-восьмидесятых. Гигантская проекция всех скрытых комплексов советского человека, фантасмагорическая реализация грез «начальников» и полная сбыча мечт бывшей «сферы обслуживания». Их домики, их песенки, их киношка, их мораль, их вкусы вообще. К сожалению, это мусор. К сожалению, потому что мещанский стиль может давать эстетически ценные плоды, но обывательский угар девяностых оказался бесплоден. Подвел излишний размах, русский беспредел. Фикус хорош в горшке, на окошке домика. Фикус, отлитый в бронзе, двадцати метров вышиной, стоящий на главной площади городка, решительно нехорош. Обыватель, вырвавшись на свободу, потерял уют, меру, цель (затаиться и выжить), потерял место в иерархии. Потому что больше не было иерархии. Плевать ему было на Родину вообще. Это отдельные публицисты, верные пациенты доктора Чехова, волновались о том о сем. А люди посмеивались в усы и прибирали, что где плохо лежало. А запустение России продолжалось. К руинам русской православной цивилизации стали добавляться руины русской советской. Неужели я дожила до обратите внимание – перед вами остатки пионерского лагеря, невероятно. Не может быть. Я не любила яркие, фасадные приметы советского строя – лозунги, плакаты, статуи, демонстрации. Это был кислый, неуклюжий дизайн, выполненный циничными мастерами без задора, скучно и аляповато. Но другие, не фасадные, а реальные ценности исчезающей советской цивилизации было жаль отчаянно – действительную грамотность, «книжность» населения, тип человека-правдолюбца, поучительный, чистый кинематограф, реалистический, жизнепо-добный театр… При этом было очень приятно познакомиться с продуктами, которые явились на Русь дружной вереницей, от авокадо до яиц перепелиных. Началось великое соитие с товарами и услугами. Материя взяла реванш. Дух потеснился – а сочетать и то и другое мы пока не умеем. Мы, в сущности, варвары, ужасно неловкие, косолапые. Или авокадо, или в библиотеку – а так, чтоб вместе?! Как это?!