Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Охая и стеная, ринулся Денис Иваныч наверх, в свои покои. Стал припоминать анекдоты и истории, почеты и удачи, как мог пытался от болонезского страха отвязаться.
Да только истории припоминались все больше неприятные. Гнусноватым старушечьим голосом, даже здесь, в Италии, навевал ему кто-то зловещие и, что хуже всего, доподлинные слова, произнесенные недавно матушкой Екатериной:
— Ох! Худо мне жить приходит: уж и господин Фонвизин хочет учить меня царствовать!
Слова эти бессчетно повторялись, варьировались, наплывали из разных углов гостиницы, словно с театральной сцены: тише, громче, визгливей...
Ночью, таясь от жены, при свече скупой, половинной, решил Денис Иванович записать себе в тетрадь нечто сугубо италианское. От российских дел отрешенное, до одной только Болоньи относящееся.
«Сей город вообще можно назвать хорошим. Но люди мерзки. Редкий день, чтобы не было истории! Весьма опасно здесь ссориться, ибо мстительнее и вероломнее болонезцев — (так им, так!) — я думаю, в свете нет. Мщение их не состоит в дуэлях, но в убийстве самом мерзостнейшем. Обыкновенно убийца становится за дверью с ножом и сзади злодейски умерщвляет. Самый смирный человек не безопасен от несчастия. Часто случается, что ошибкою вместо одного умерщвляют другого».
Запись пригасила испуг, рассыпала страх. Вновь, как и прежде, был Денис Иванович удовольствован жизнью.
— Так это что же тогда выходит? — спросил самого себя вслух. — А выходит: коль погибать, так лучше в России!
— А отчего ж лучше-то, барин?
(Это еще один актер незримой сцены, кучер Петрушка.)
— А оттого, — совсем уж развеселившись, отвечал незримому актеру барин Фонвизин. — Оттого! Земля из-под ног не уходит. И потом… Усмешки в России не так гадки, девицы — на деньги не так падки. Да и дел тайно-каверзных поменьше! Ну и конечно, грязь европская, вонь... У мого Скотинина в хлеву мерзости меньше!
Денис Иваныч слегка задумался. Искривив рот, собрался было вписать про Болонью нечто окончательное, судьбу сего города и в его собственных мыслях, и в мыслях соотечественников навсегда определяющее.
Тут — комар. За ним еще, еще! Супружница, должно быть, напустила. Теперь, как та чернь италианская, комарня жужжит, исподтишка, изменнически кусает!
Денис Иваныч двух комариков укокал, а уж после третьего — огромного, к стене припечатанного — мстительно улыбнувшись, вписал:
«Болонья также подвержена землетрясениям. Четыре года назад город потерпел весьма много. Зато и убивцев болонезских хорошенько тряхнуло, пеплом вулканским засыпало!»
Впрочем, последняя фраза после взгляда на беспокойно заворочавшуюся во сне супругу была сразу и весьма старательно зачеркнута.
На следующий день сочинитель комедий и неудобных вопросов Фонвизин тщетно дожидался нового знакомца: хотелось изъяснить тому о коварстве болонезцев, прочесть замечания обо всей Италии…
Он даже время от времени вскрикивал, выводя на лицо супруги своей бледную копию улыбки: «Не Митрофанушка ведь должен прибыть: Евстигнеюшка!»
Однако Евстигней покладистый, Евстигней, сладко на скрыпке пиликающий, — как в воду канул!
В некотором раздражении, удерживая в себе скопившиеся за ночь мысли и подавляя страсть к немедленному их произнесению вслух, умелый барин и первостатейный сочинитель Денис Фонвизин отбыл на юг: в Ливорно, в Пизу, и далее — в Сиену, в Рим!
Евстигней же встретиться с Денис Иванычем никак не мог!
4 октября 1784 года, ближе к вечеру, при заходящем — радостно после дождя сверкнувшем — солнце умер падре Мартини.
Опочил сладко, легко, дав празднику святого Петрония и развернуться, и почти что угаснуть.
Евстигней не мог на самого себя надивиться: как мало слез вызвала кончина падре! Потом понял: с радостью францисканец жил, с радостью — невзирая на тяжкую опухлость ног и беспрерывный кашель — помер.
Отгоревав первым горем, вспомнил Евстигнеюшка про Фонвизина.
Разыскать? Куда там! Поздно!
Одно положил себе за непременное: все, что умелым барином написано или представлено на театре, — в будущем прочесть или увидеть.
А пока, сладко жмурясь, стал вспоминать он бесподобную музыку фонвизинской речи. Вслед за бесценным словом и сам Денис Иваныч на краешке нотного листа из контуров собственной речи прорисовался!
Правда, вскоре и о Денис Иваныче, и о его ласкающих слух речах, равно как и о его комедиях, в тех речах словно затаившихся, — пришлось позабыть.
Надлежало вернуться к делам собственным. К двойному контрапункту, к ученой латыни, к недавно замысленной оратории, к неотправленному в Петербург письму. Следовало также привыкать жить без ласковых наставлений и тихой опеки падре Мартини.
Сразу после похорон Евстигней вернулся ко вполне завершенному, но все ж таки томившему его петербургскому письму.
Хотел приписать новый конец, сказать несколько слов о влиянии италианских вольностей на склад музыки... Однако, покрутив перышком над бумагой, под давно готовым изложением оправданий и просьб только подписался.
Но уж подписался не каким-то Ипатьевым! Своею собственной — не шутовской, не шпыняемой, уже обросшей и музыкальными мотивами, и необыкновенными случаями из жизни — фамилией!
Шуты, шпыни и балагуры петербургские (про каковых по минал Денис Иванович Фонвизин) получили ответ достойный:
«В протчем, имею честь пребывать, Императорской Академии Художеств с глубочайшим моим почтением покорнейший ее пенсионер Евстигней Фомин».
Пенсионеры из России деньги своим наставникам уплачивали сами. Откладывали из ежемесячной пенсии. Пенсия была немалой: двадцать пять рублев! Правда, и плата за обучение была высокой. Однако в последние месяцы Евстигнею стало казаться: новый наставник, падре Маттеи, получает от него менее того, что заслуживает. Никаких «подсказок» на сей счет от самого Маттеи не исходило, а вот поди ж ты: чисто русское смущение — недодал, не вполне оценил — истомляло.
Вспоминая заботы, вспоминая краткие, но дельные суждения Маттеи о еще только начатой оратории, Евстигней убеждал себя: мала плата, следует прибавить! Однако прибавить весомо из собственных средств было никак невозможно.
Через некоторое время решился снова — уж в третий раз за последнее время! — снестись с Академией. В письме — противу всех правил — о прибавке спрошено и было.
«Покорно в Академию Художеств доношу, что ее покорный пенсионер имеет счастие быть под того же учителя смотрением, как имел честь уведомить в последнем своем репорте, где униженно имел честь рекомендовать своего учителя...»
Тут даже на пол сплюнул. Правда, плевок скоренько затер.