Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можем проверить, — с вызовом сказала я. — Провести эксперимент. Спорим на что хочешь, но я так обдурила не одну лису. И если бы не документы…
— Не надо никаких экспериментов, — перебил меня Арден. — Ты сможешь описать на бумаге? Объяснить, как… как у тебя это устроено.
— Да, конечно, — я нахмурилась. — Но зачем? Любой мастер может восстановить механику. Это даже я умею, что уж говорить об артефакторах Сыска!
— В том-то и дело, что они не могут.
— Как это?
Было видно, что Арден очень не хочет отвечать. Он старательно смотрел мимо и кривился, будто от моего вопроса у него болели зубы.
— Арден?
— Артефакт смотрели две экспертные группы, — наконец, сказал он. — И обе пришли к выводу, что артефакт не функционирует. Нарушен какой-то принцип Геньяра и какая-то там лиминальная аксиома. Словом, эта вещь никак не может работать.
Я как-то даже забыла и о приступе, и о дрожащих руках, и о том, как мёрзнут босые ноги.
— Ерунда какая-то, — растерянно сказала я. — Он же работает. Ты же чуешь, что он работает?
— Да, — через силу сказал Арден. — Можешь мне поверить, я ещё как это чую. Но не должен. Такие дела.
Остаток дня прошёл спокойно.
Арден ещё раз предложил мне вызвать врача, я ещё раз отказалась; он поднял взгляд к потолку, явно думая что-то нелестное о моих интеллектуальных способностях, но смирился. Сделал несколько тихих звонков и уехал.
Мастер Дюме остался в квартире. Долго плескался в душе, а потом вытащил кресло на балкон и сидел там с трубкой и чётками.
А мне остались бумаги.
Арден ошибся: не Геньяр, а Гиньяри. Это, впрочем, мало что меняло, потому что я об этом принципе ничего раньше не слышала, и «лиминальной аксиоме» в школе тоже не учили. Заключения экспертных групп ссылались на них безо всяких пояснений и изобиловали канцеляризмом, — читать это было тяжело, а понимать и того тяжелее. Я мучилась над документами около часа, а потом плюнула.
Надо будет найти какой-нибудь справочник, или учебник, или методичку, в конце концов, и попробовать ещё раз.
«Принцип Гиньяри». Ну надо же.
И я снова взвесила на руке артефакт.
Я никак не могла определиться, что думаю по поводу всего этого и что чувствую. Вроде как ведь гордиться стоит, так? Что я сделала вещь, до которой никто не догадался раньше, что она такая в мире одна, а опытные мастера, те самые вороны, которым стоит быть артефакторами (в отличие от меня), даже не могут понять, как это всё получилось. Это ведь, наверное, успех, да?
Да ведь?
И одновременно с этим артефакт стал будто бы тяжелее, страшнее, а в движениях ртути мне казались жуткие морды чудовищ Бездны, какими пугают маленьких колдунов. Потому что если эту вещь отрицает наука, — если она нарушает научные принципы, — если она не должна быть, — то она ведь, получается… магия?
Не то чтобы я отрицала магию, это было бы глупо. И всё же, — я находила себя скорее материалисткой.
Есть установленный порядок вещей, есть законы, есть принципы, есть расчёты, есть правила. Есть взаимодействие сил и ток энергий, углы преломления и допустимые потери. Это система, этому учат. Когда ты берёшь в руки красный гранат, ты знаешь, что он усиливает, как стеклянная призма, что он заряжает, что он нагревает и искрит, как батарейка. Ты можешь собрать из граната кольцо и надеть его на яблоню, чтобы яблоки стали больше и краснее. И вместе с тем ты знаешь, что никаких арбузов на яблоне не вырастет, потому что на яблоне не растут арбузы, а гранат не превращает одни вещи в другие.
Пока ты плохо обученная малолетка, эксперименты в артефакторном кабинете кажутся тебе фокусами. Маленькой я обожала и их, и нашу школьную учительницу, мастера Биницу. Она собирала разные несложные штуки, показывала на них физические законы, и всё у неё получалось чудесно красивым: в аквариуме поднималась лазоревая буря, ветка черёмухи распускалась синими цветами, а картонный кораблик летел по воздуху между натянутыми струнами, и на его картонном парусе зачарованным огнём горели слова. Ученики за глаза называли мастера Биницу феей, а по школе ходили упрямые слухи, что она-де на самом деле балуется запретной магией.
Возможно, это была магия любви к артефакторике.
Так или иначе, с тех пор я выросла и кое-чему научилась. И фокусы давно перестали быть для меня необъяснимыми чудесами. Теперь я знала, как сделать из серафинита точку притяжения, чтобы вода закрутилась воронкой, а разреженный воздух разбился молнией; как расставить хризопразы, чтобы стык их сечений ненадолго продлил ветке жизнь; как на шерстяной нитке вырастить кристаллы и сложить из их полей невидимую глазом дорогу.
Это было приятное знание. Это делало мир сложным, но объяснимым, — а, значит, в конце концов простым.
Ещё это значило, что миру, по большому счёту, всё равно. Он не друг тебе и не враг; и, что бы мы ни говорили о Полуночи и дорогах, нет никакого злого рока, который ведёт тебя к неминуемому ужасному финалу, — есть лишь постижимые законы природы, которые можно научиться видеть за самыми прекрасными из вещей.
Во многом поэтому я никогда не хотела быть заклинателем. Предмет, который в расписании вечерней школы значился как «Механика слов», был по правде уж больно похож на нечто среднее между философией, мифологией и словоблудием. Там говорили, что в древнем языке слова обращались к «истинной сути» вещей и задавали для них «алгоритм существования»; что то, что не названо, не существует; что язык определяет сознание, а сознание — бытие.
В древнем языке есть целых тридцать семь слов, чтобы назвать то, о чём мы говорим просто — «белый». Для нас сегодня нет тридцати семи видов белых: для нас куриное яйцо, сугроб, фарфор и погребальный саван белые в равной степени. Но в древнем языке — и в истинной сути вещей, — нет ничего белого. Там есть кирем, «кажется стылым речным льдом», и бермен, «по цвету как метель, неожиданно прилетевшая в самом конце апреля», и рамю, «для глаза будто бегущие кучевые облака», и берменлем, «похож на свежий снег так же, как борщевик похож на смерть».
Тот, кто обращается к сути вещей, властвует над миром, — так говорят заклинатели. Меня это… пугало. Как и положено, я заучивала таблицы склонений, списки правильных глаголов и конъюнктивные разрывные приставки. Но за пределами класса пользовалась только наизустными формулами и трижды перепроверенными конструкциями, состоящими из простых, с детства привычных слов.
Слишком уж рано у заклинателей заканчивались правила и начиналось искусство. Слишком уж быстро предсказуемый результат, воспроизводимость эксперимента и фальсифицируемость превращались в фи-гу, «то, для чего нет слова, потому что в этом не содержится смысл».
Чем короче слово, тем ближе к нему, говорят, суть. Забавно, что самое короткое из слов — ё, что означает «ложь».