Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я думала, что Дэвид дома, — сказала Алабама, заглянув в спальню.
— А я нет, — усмехнулся Гастингс. — Поскольку я твой Бог, Бог иудейский, Бог баптистский, Бог католический…
Неожиданно Алабама поняла, что ей уже давно хочется заплакать. Оказавшись в скучной, душной гостиной, она не выдержала. Сотрясаясь всем телом от рыданий, она уткнулась лицом в ладони, а вскоре в сухую, жаркую комнату ввалился Дэвид. Она лежала грудью на подоконнике, как мокрое скрученное полотенце, как прозрачная оболочка, оставшаяся от великолепного мотылька.
— Думаю, ты ужасно злишься, — сказал он.
Алабама не ответила.
— Я всю ночь, — беспечным голосом произнес Дэвид, — был на вечеринке.
Жаль, она не могла помочь Дэвиду говорить более убедительно. Жаль, она не могла уберечь их обоих от унижения. Жизнь показалась ей бессмысленно-расточительной.
— Ах, Дэвид, — произнесла она рыдая, — я слишком гордая, чтобы тревожиться, — гордыня не позволяет мне замечать и половины того, что я должна замечать.
— Тревожиться о чем? Ты хорошо повеселилась? — пытался успокоить ее Дэвид.
— Наверно, Алабаме досадно, что я не был нежен с нею, — сказал Гастингс, спеша выпутаться из щекотливого положения. — В общем, я побегу, если не возражаете. Уже довольно поздно.
В окна ярко светило солнце.
Алабама все никак не могла успокоиться. Дэвид прижал ее к себе. От него веяло чистотой и теплом, так пахнет в горной деревушке, где поднимается над трубой дымок от тихого очага.
— Глупо что-то объяснять, — сказал он.
— Очень глупо.
Она попыталась рассмотреть его лицо в ранних сумерках.
— Дорогой! Я бы хотела жить у тебя в кармане.
— Дорогая, — сонно отозвался Дэвид, — там есть дырка, которую ты забыла зашить, и ты выскользнешь в нее, а потом тебя принесет домой деревенский брадобрей. Такое случалось уже, когда я носил девушек в карманах.
Алабама решила подложить Дэвиду под голову подушку, чтобы он не заснул. Он был сейчас похож на маленького мальчика, которого няня только что вымыла и причесала. На мужчин, в отличие от женщин, думала она, никогда не влияет то, что они делают, они предпочитают изобретать собственные философские интерпретации своих проступков.
— Мне все равно, — снова, стараясь убедить себя, повторила Алабама: она сделала такой аккуратный надрез на материи жизни, какой лишь самый искусный хирург решается сделать на загноившемся аппендиксе. Отбросив в сторону прошлые обиды, словно человек, надумавший составить завещание, она сосредоточилась на настоящем, которое переполнило ее душу, но плотина прорвалась, и сразу стало так пусто…
Для мелких грешков утро уже было слишком позднее. Солнце вместе с ночными трупами купалось в тифозной воде Сены; телеги давно проехали обратно с рынка в Фонтенбло и Сен-Клу; в больницах уже сделали первые операции; жители Иль-де-ла-Сите уже выпили свой кофе с молоком, а ночные таксисты — «un verre»[77]. Парижские поварихи вынесли мусор и внесли уголь, а столь не редкие тогда туберкулезники ждали в сырых недрах земли электрические поезда подземки. Дети играли на лужайках около Эйфелевой башни, и белые текучие вуали английских нянек вместе с синими вуалями французских nounous[78]свидетельствовали о том, что все спокойно на Елисейских полях. Светские дамы пудрили носики, глядясь в стаканы, наполненные «Порто», сидя под деревьями у «Павильона Дофина», как раз открывавшего свои двери перед поскрипывавшими сапогами для верховой езды. Горничной Найтов было приказано разбудить хозяев, чтобы они успели на ланч в Булонском лесу.
Когда Алабама попыталась подняться, то сразу же занервничала, ибо почувствовала себя отвратительной уродиной.
— Больше я не выдержу! — крикнула она заспанному Дэвиду. — Не хочу спать с мужчинами, не хочу подделываться под всех этих женщин, у меня больше нет сил!
— Не надо, Алабама, у меня болит голова, — взмолился Дэвид.
— Надо! Не поеду на ланч! Я буду спать, а потом поеду в студию.
В глазах ее сверкнула опасная решимость. Упрямо сжатые губы побелели, а на шее проступили голубые жилы. Кожа Алабамы пахла грязной пудрой, не смытой со вчерашнего вечера.
— Ты же не будешь спать сидя?
— Я буду спать, как мне нравится, и все остальное тоже! Если мне захочется, то буду спать и бодрствовать одновременно!
Любовь Дэвида к простоте была слишком сложным чувством, непонятным для обычного человека. Но оно спасало его от многих ссор.
— Ладно, — сказал он. — Я помогу тебе.
Среди жутких историй, переживших войну, есть одна, которую все любят рассказывать. Она о солдатах Иностранного легиона, которые устроили бал в Вердене и танцевали там с трупами. Алабама продолжала пить отравленное варево развлечений, впадая в забытье за пиршественным столом и стремясь по-прежнему к волшебной, яркой жизни; но в какой-то момент она почувствовала, что пульс этой жизни напоминает фантомный пульс в ампутированной ноге. И в этом было что-то зловещее, как в Верденском бале.
Женщины иногда смиряются с тем, что они обречены быть вечной жертвой преследования, эта непреложная истина даже самых утонченных из них превращает порой в грубых крестьянок. В отличие от Алабамы практическая мудрость Дэвида была столь глубока и абсолютна, что сверкала ярко и гармонично сквозь неразбериху, свойственную той эпохе.
— Бедная девочка, — сказал Дэвид, — я понимаю. Наверно, это ужасно, если постоянно чего-то ждешь, а чего — неизвестно.
— Ах, заткнись! — выпалила неблагодарная Алабама. Она долго лежала молча. — Дэвид, — вдруг позвала она.
— Что?
— Я собираюсь стать знаменитой танцовщицей, не менее знаменитой, чем голубые жилки на белом мраморе мисс Гиббс.
— Да, дорогая, — с легкой опаской отозвался Дэвид.
Высокие параболы Шумана падали в узкий, огороженный кирпичными стенами двор и разлетались, ударившись о красные стены, с громыхающим, нарастающим шумом. Алабама шла по грязному коридору за сценой мюзик-холла «Олимпия». В сером сумраке имя Ракель Меллер[79]выцветало на двери с большой золотой звездой; доступ к лестнице затрудняло имущество труппы акробатов. Алабама одолела семь пролетов стертых, старых, выщербленных ступеней, опасных уже не для одного поколения танцоров, и открыла дверь в студию. Стены цвета голубой гортензии и вымытый пол при дневном свете, лившемся через стеклянную крышу, напоминали висящую в воздухе корзину воздушного шара. В просторной студии сразу чувствовалось, что тут тяжело работают и строят заоблачные планы, волнуются, подчиняются дисциплине и относятся ко всему очень серьезно. В центре мускулистая девушка наматывала пространство на твердое выставленное бедро. Она крутилась и крутилась, а потом, замедлив головокружительную спираль до легкого покачивания, остановилась, застынув на миг в непристойной позе. После она неловкой походкой направилась к Алабаме.