Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же он умер первым.
10 декабря
Дни грязные, снег стаял, небо — словно мешки под глазами. Ни писать, ни читать, ни жить не хочется. Только спать. Плотные сны подменяют разреженную жизнь. Жизнь — черновик: каракули, кляксы, на полях завитушки — свидетельство скуки.
* * *
Жизнь человека — по Набокову — подобна ткани, в которой нити утка переплетаются с нитями основы в узорах, на первый взгляд, хаотичных и путанных, но стоит присмотреться повнимательнее, и заметишь неповторимый рисунок: изменчивую линию повторов, потайную тему в явной фабуле, зигзаги отражений и отзвуков.
Ведь в «Даре» весь мир кажется герою тканью, которую при жизни мы видим лишь с изнанки (узелки, сплетение нитей, оборванные концы), лицевую же сторону (изысканный рисунок, игру мотивов и фон) мы разглядим с того берега — после смерти.
Набоков напоминает, что латинское слово textum имеет два значения: текст и ткань. Художник — тот, кто вторит действиям Творца — в своих интересах… Хотя бы Пушкин: внешние события его жизни столь органично следовали из внутренних переживаний, что история его реального бытия — шедевр, вышедший из-под пера поэта. Тексты оказываются лишь комментарием к жизни.
В эссе, посвященном столетию смерти Александра Сергеевича, Набоков писал о фальши биографии, невозможности проникнуть в чужую жизнь, проследить повторения, тайные узоры, шепот фантазий и снов. Единственный человек, который в состоянии написать о тебе, утверждал Набоков, — это ты сам!
С тем большим интересом я раскрыл его биографию, созданную американским профессором Брайаном Бойдом. «The Russian Years»[39]как раз вышли в Москве, спустя десять лет после американского издания (Princeton University Press). В Российской Национальной библиотеке в Санкт-Петербурге выступил Дмитрий Набоков. Сын писателя назвал биографию Бойда событием. Каждый набоковед будет вынужден с ней считаться.
Русские годы Набокова Бойд описывает на семистах с лишних страницах большого формата, набранных мелким шрифтом. Еще столько же занимает американский период создателя «Лолиты».
Книга Бойда импонирует не только объемом, но и скрупулезностью по отношению к деталям российского мира. Как дореволюционного, так и эмигрантского. Труд американского исследователя — своего рода энциклопедия этого мира, и одновременно путеводитель по самому Набокову. Ибо Бойд буквально из каждого текста вылущивает автобиографические эпизоды и показывает «кухню» процесса их переработки.
Возьмем «Подвиг»: над кроватью маленького Мартына висит картинка, на ней лесная тропинка, такая же была над кроватью маленького Володи в петербургской квартире Набоковых — и годы спустя, в «Других берегах», Набоков вспоминал, что много раз мечтал выйти по этой тропе из комнаты… А однажды ему это даже удалось — в «Подвиге».
Вообще понятие тропы для Набокова многозначно, неслучайно у него на столе, всегда под рукой, лежал четырехтомный словарь Даля. Там можно обнаружить другое понимание подвига. Кроме «деяния», это слово некогда означало «дорогу» или «путешествие». Путешествие, понимаемое Набоковым широко: в пространстве, а также во времени, отсюда — в Зазеркалье, из этого мира — туда, и обратно, из картины над кроваткой в собственный сюжет и из сюжета через могилу — на лицевую сторону, и так далее, и так далее.
Бойд пишет: «Это очень сложное чувство, когда весь мир входит в тебя, а ты сам совершенно в нем растворяешься. Внезапно стены тюрьмы твоего «я» распадаются, и «не-я» врывается извне, чтобы спасти узника, который и без того уже пляшет на свободе».
И все же — я предпочитаю читать Набокова, а не Бойда.
23 декабря
О, завтра Сочельник, а я еще не закончил свои летние странствия по Карелии… Это все больше напоминает «Зимние записки о летних впечатлениях». За окном валит с неба снег, деревья засыпаны, лишь верхушки виднеются. Белое море — насколько хватает глаз… — замерзло, а экран еще теплый.
Ты добралась до Каргополя глубокой ночью. Белой… Честно говоря, я дремал за столиком в «Каргополянке». Из репродуктора над стойкой тянулась «Таверна» Круга, мимо ушей — гул русского мата. И вот каргопольский сон продолжается.
Очухиваемся в Онеге — под гранитным памятником Баранова (первого главного правителя русских колоний в Северной Америке). Вокруг ночь, словно в реку молоко выплеснули. С озера Лача возвращаются после ночной рыбалки рыбаки. В четыре утра трогаемся.
За кладбищем сворачиваем на пудожский тракт — то есть на запад. Серая «ауди». Клэптон играет «Reptile». Легкое вино.
Первое село на пути — Лядины. На диафильме неба выскочила вдруг деревянная колокольня и две церкви за деревянным забором — словно кадр из Тарковского.
Лядины старше, чем первые упоминания о Каргополе. Здесь были первые поселения славян в Прионежье. Они селились «на мокром корню», где «лес от века не пахан», и обрабатывали землю корчеванием. Сперва вырубали лес и клали его рядами — стелили. Лес лежал год — сох, потом его поджигали. Пепелище вспахивали, засеивали и собирали неплохой урожай, особенно в первые годы. Спустя некоторое время, когда урожайность падала, северные крестьяне бросали пожарище (оно зарастало осиной, ольхой и мелкой березой), а сами перебирались на другое, старое, лесонасаждение. Эти брошенные пепелища и назывались «лядины».
Дискотека в селе заканчивается. Подростки, девчонки окружают нас и дают советы: что и как. Мол, в клуб лучше не идти, там сейчас драка. Папиросы купить можно, только продавщицу надо разбудить (пять часов!). Кто-то побежал будить Тамару Петровну, кто-то нашел ключи. Я не могу наглядеться на церковь. А местные девушки — на меня, все поражаются, что польский писатель приехал к ним в Лядины. И что это супер — путешествовать вдвоем… Судя по их оживленным глазам, что такое кайф, они знают.
(«Кайф» — сленг. «Под кайфом» можно ходить после анаши или после марихуаны, и «кайфово» трахаться — без любви, кайф можно получить от музыки и от путешествия. От вида из окна и от кота в мешке — кому что милее.)
Я испытал кайф от этих храмов и от этой заутрени в Лядинах (ничего не имею против того, чтобы обряды во всех храмах мира совершали женщины и девушки). И от их глаз.
Их храмы — Покрово-Власьевский и Богоявленский — деревянное чудо… Чудо же описать невозможно — какой толк в рассказах о восьмигранниках на четырехгранниках, о палаточных кровлях и куполах в Кижах, когда там жизнь отсутствовала, а тут я ее наблюдаю вне храма. Вместо «неба» над головой (в северных церквях на своде рисовали «небо», то есть фигуры святых. Богоматерь, Господа и пророков) — у меня настоящее небо. Вместо душного кадила чувствую аромат короткого северного лета, вместо засушенных монахов и пузатых финнов — лядинки. Их глаза провожали нас дальше.
А дальше серебристая гамма: от бледных туманов над лугами и сияющих выше до чернил леса по краям каждого кадра в окне «ауди» — как из-за облаков Антониони. Болота светятся и переливаются в пепельных торфах, порой блеснет вода — или твои глаза в глубине… На дорогу выбежало стадо лосей. Клэптона сменил Дэвид Боуи.