Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Ефремович давно заметил неладное в отношениях между названным дядей и племянником. Иной раз он даже грозил Ваньку пальцем, перехватив его ненавидящий взгляд на Леху. Грозил всерьез и шепотком очень страшненько так приговаривал: “У, злыдень, чую, что у тебя на уме. Смотри, дурень, в случае чего я тебя защищать не буду!”.
За последние три года Ванек хотя и не очень подрос, но крепко закалился в бесчисленных драках со сверстниками и даже с теми, кто был на год или на два старше него. Это был верткий подросток, которого отличали как исключительная смелость, так и явная склонность к подлости, к тому, чтобы переступать грань дозволенного; Ваньку ничего не стоило огреть противника камнем, подкрасться со спины, укусить до крови. Крови он не боялся ни своей, ни чужой, и это особенно отпугивало от него сверстников. С ним старались не связываться. В свои неполные пятнадцать лет белоглазый, белобровый, носатый тощий Ванек хотя и был похож на общипанного петушка, но петушка явно бойцовского. Белые глаза Ванька не знали пощады, а слезы появлялись в них только от злобы или от притворства перед лицом бабушки Глафиры, когда она пыталась направить его на путь истинный.
При комбикормовом заводе была кузня, а при ней крохотный литейный цех для отливки запчастей. Туда завозили формовочную землю. Ванек воровал эту землю, лил кастеты и торговал ими среди местного хулиганья. Так что к пятнадцати годам у него водились хоть и маленькие, но свои денежки.
– Колония для малолеток по нему плачет, – говорил о Ваньке Иван Ефремович Воробей его бабушке, – и в кого такой паразит уродился?
– В кого? – вопросом на вопрос отвечала Глафира Петровна.- Того мы с тобой, Ефремыч, не знаем. Катька, мать его, и та не в курсе дела. Каким оно зародится, таким и будет, никаким воспитанием не изменишь.
– Да, паренек бросовый, но все равно жалко, – сказал как-то Иван Ефремович. – А возьму-ка я его к себе в колхоз саманы лепить, навоз грести, на тяжелой работе, может, и отойдет дурь.
Всю зиму проработал Ванек вольнонаемным, но дури в нем не убавлялось. По существу, уважал он и боялся только трех человек и только с ними не позволял себе не то что подлости, но даже малейшей грубости. Этими людьми были бабка Глафира Петровна, Иван Ефремович Воробей и бывшая подружка Ксения Половинкина. Мать Екатерину он как бы и не считал одушевленным предметом, он даже не звал ее мамкой, а как все – Катькой. Слава Богу, накануне нового, 1945 года она завербовалась на Камчатку и у бабки Глафиры отпала необходимость защищать свою непутевую дочь от выходок ее сыночка, “в подоле принесенного”. Глафира Петровна до сих пор работала заведующей районным отделением загса – записей актов гражданского состояния: “родился, женился, умер” или “вышла замуж, родила…”. Домик довоенного загса кое-как восстановили. Прежние документы, что сгорели от прямого попадания немецкой зажигательной бомбы, выписали по паспортам и со слов граждан, принадлежащих к категориям рабочих и служащих, а также членов их семей. В общую кучу вписался и Алексей Петрович Серебряный, теперь уже на абсолютно законных основаниях. Глафира Петровна чуть успокоилась по поводу подлога документов своего названного брата. А тут еще прислали из области новые бланки свидетельств о рождении, браке, смерти совсем дpyгoгo формата, чем были прежние, и даже другого цвета, не зеленоватые, как раньше, а светло-фиолетовые. Все прежние бумажки были уничтожены, что зафиксировано выездной проверочной комиссией областного загса протокольно. Так что теперь во владениях Глафиры Петровны вся документация пошла с чистого листа и уличить ее в каком бы то ни было нарушении, а тем более подлоге, стало практически невозможно. По этому поводу Глафира Петровна даже позвала в гости Ивана Ефремовича, и они выпили с легкой душой местной бражки из подсолнечного жмыха, закусили чем Бог послал и даже “поспивали писни”.
Подсолнечный жмых был основой основ процветания поселка. Даже в бане пахло подсолнечным жмыхом. День за днем, год за годом ветер наносил его в каждую щель, и он впрессовался в стены, в потолки, в лавки. В общем, это был неплохой запах, во всяком случае, незабываемый; даже в парной пахло подсолнечником.
Леха умело тер спину Ивана Ефремовича, потом перевернул его и так же ловко оттер грудь, ногу, а потом помог Ивану Ефремовичу сходить с его костылем под душ. В парную Ивана Ефремовича повел Ванек, потому что у Лехи-пришибленного в парной начинала сильно болеть голова, и он туда не ходил.
Как и во всей заводской бане, в мужском предбаннике было чистенько и тоже пахло подсолнечным жмыхом, но запах здесь стоял не тот, что в моечной или парилке, а сухой, свободный от всяких других запахов. Трусы и нательные рубахи были у Ванька и Лехи латаные, но очень хорошо выстиранные и отутюженные Глафирой Петровной. И полотенца у них хотя и истончились от многих стирок, но тоже дышали чистотой.
Иван Ефремович достал из холщовой сумки солдатскую фляжку и эмалированную кружку, налил себе бражки, подмигнул Лехе, подмигнул Ваньку.
– Ты дурненький, а ты маненький – вам нельзя. А мне сам Бог велел. После бани и нищий пьет! – Он выпил с удовольствием и смачно утерся тыльной стороной ладони.
Тут через тонкую перегородку донеслись из женского отделения смех и топанье явившихся после смены работниц, а следом и их шуточки-прибауточки, иногда соленые – ой-ё-ёй!
– Сматываемся, – вполголоса скомандовал Иван Ефремович. Он хотя и был сам тертый-перетертый и под горячую руку матерился так мастерски, что дух захватывало, но очень не любил дамские вольности, тем более в присутствии вверенной ему молодежи – Лехи-пришибленного и Ванька-альбиноса.
В высоком светлом небе зеленовато горел молодой месяц.
– Ах, дай за денежку подержаться! – Иван Ефремович отпустил вожжи, быстро полез в нагрудный карман кителя, подержался там за бумажку, а потом дал подержаться за нее и Ваньку, и Лехе. – Денежки, ребятки, всем нужны,- радостно сказал Иван Ефремович, – и старику, и дураку, и молокососу!
От скорого хода линейки нежный майский ветерок приятно обдувал чистые лица, и лысину Ивана Ефремовича, и короткие стрижки бобриком – на головах Лехи и Ванька. Раз в месяц, перед “третьей” баней, Ксения стригла и брата Глафиры Петровны, и внука. Она специально научилась стричь, сначала подстригая садовыми ножницами кусты, приучаясь придавать им форму, а потом выпросила у мамы настоящие парикмахерские или почти парикмахерские ножницы, алюминиевую расческу и объявила Глафире Петровне, что теперь она сама будет стричь и Алексея, и Ивана. Та согласилась. В серо-зеленых глазах Ксении замерцал такой огонек, а в голосе ее было столько отчаянной решимости, что Глафира Петровна дала добро. Кто-кто, а уж она понимала, где тут собака зарыта. Три года наблюдала Глафира Петровна за Ксенией, вернее, за ее отношением к Алексею, наблюдала и видела, как медленно, день ото дня, месяц от месяца сострадание и участие в душе Ксении уступали место другому чувству. И теперь, на третьем году существования Алексея в роли младшего брата Глафиры Петровны, когда он так сильно пошел на поправку, она сознавала, что девочка ради ее больного брата не пожалеет ничего, даже и самой жизни.