Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Именно в тот, последний приезд, господин Ландау крестился? – спросил Холберг. – Вы ведь крестили его?
– Да, это так, – отец Серафим вздохнул. – Мне кажется, я совершил ошибку. Одна из моих духовных дочерей… Упросила меня побеседовать с господином Ландау. Он говорил очень экзальтированно, очень страстно – о своей вере, о поисках духовного пути. И сказал, что хочет принять крещение по католическому образцу… Он показался мне искренним, возможно, и был таким. Во всяком случае, сам считал свое решение искренним. Но, как мне стало казаться уже здесь, он не пришел к Христу. Мало того, мне кажется, он стыдился своего христианства – в наше время антиеврейских гонений он вдруг начал считать свой шаг предательством. Хотя, как видите, нацистов нисколько не интересуют религиозные взгляды. Кровь – вот что стало определять! Еврейство по крови – а там можете быть хоть католиком, хоть иудеем, хоть язычником… Собственно, вы обо всем этом знаете не хуже меня. Словом, став католиком в тридцать четвертом году, при моем участии, – здесь, в Брокенвальде он не ходил к причастию и не желал исповедоваться. Да он и в Вене, девять лет назад, вел себя… – отец Серафим покачал головой. – Помню, тогда произошел скандал. Одну из газет – кажется, «Театральную Вену» – венские нацисты обвинили в том, что она развращает общество и традиционную австрийскую культуру. И, разумеется, причиной этого назвали еврейство главного редактора – Карла Бакштейна. А г-н Бакштейн несколькими годами ранее крестился. И теперь не нашел ничего лучшего, как опубликовать факсимиле своего свидетельство о крещении на первой странице «Театральной газеты». Это лишь добавило масла в костер скандала. Господин Ландау по этому поводу громогласно заметил, что, на месте нацистов, опубликовал бы на первой странице фотографию детородного органа господина Бакштейна – как доказательство того, что никакое крещение не нарастит еврею крайнюю плоть… – отец Серафим осуждающе поджал губы. – Это было сказано публично и, к тому же, несправедливо. Фактически, в такой вот грубой форме господин Ландау поддержал нацистов. Хотя, безусловно, и господин Бакштейн повел себя глупо – с этой публикацией. Впрочем, его убили сразу же после Аншлюсса. Прямо на улице…
– И все-таки, – мой друг постарался направить разговор в нужную колею, – как сложились ваши отношения здесь, в Брокенвальде? Вы ведь встречались с ним? Пусть не на мессе и не на исповеди, но разве он ни разу ни о чем с вами не беседовал?
– Пару раз он приходил ко мне, спрашивал совета… – ответил отец Серафим. – Это были странные вопросы, ничуть не похожие на вопросы, которые могут задавать духовнику. Словно он экзаменовал меня странными схоластическими формулами. Например: можно ли во имя любви убить любимого человека? Или следует убить любовь во имя любимого человека? Можно ли предать предателя? Кому из двоих равно нуждающихся следует помочь в первую очередь – тому ли, с кем тебя связал Господь, или тому, с кем у тебя кровная связь? «Оба голодны, святой отец! – восклицал он. – Оба голодны в равной степени, смертельно! Кусок хлеба может спасти каждого, но у меня – один кусок хлеба! Кому из них отдать?»… – на этот раз пауза затянулась. Отец Серафим смотрел на свои руки, словно прислушиваясь к воспоминаниям о покойном режиссере. – И время от времени он открыто высмеивал собственный переход в христианство – называл это соломинкой, через которую пытался сделать глоток иного, не болотного воздуха. А воздух оказался таким же едким и ядовитым, как и прежний… Он так часто повторял это сравнение, насчет соломинки и воздуха, что я запомнил, – пояснил священник.
– Когда вы видели его в последний раз? – спросил Холберг.
– Накануне спектакля, – тотчас ответил отец Серафим. – Он пришел пригласить меня. Я обещал прийти, но, к сожалению, чувствовал в день спектакля слабость.
– В его поведении в тот день не было ничего необычного?
– Его поведение всегда было необычным, – заметил священник. – Я вам уже говорил. В тот день… Что-то было… – отец Серафим задумался. – Что-то… Да, насчет предательства предателя он спросил именно при нашей последней встрече.
– Вот как? И что же, по-вашему, это означало?
– Не знаю, – отец Серафим пожал плечами. – Он никогда не объяснял, что на самом деле имел в виду, когда задавал свои вопросы.
– Постарайтесь вспомнить, как именно он говорил о предательстве, – попросил Холберг. – В каком контексте это прозвучало.
– В каком… Хорошо, я попробую вспомнить, – отец Серафим закрыл глаза. – Что-то… Кажется, он зачем-то вдруг вспомнил о своей давней поездке в Москву. Да. Он ведь прямо из Вены, чуть ли не на следующий день после купели уехал в Россию. Признаюсь, я был обескуражен и уже тогда подумал о том, что поторопился с обрядом. Новообращенный католик не находит ничего лучшего, как прямо из церкви отправиться в объятия безбожных коммунистов… – священник строго взглянул на нас, словно это мы сбили с толку покойного режиссера. – Да. И в тот день, накануне спектакля, он почему-то вспомнил о своей поездке. Сейчас… Как же он сказал? Нет, не помню, – разочарованно произнес он.
– Но вы уверены, что эта фраза была связана с воспоминаниями о Москве? – спросил Холберг.
– Да, мне кажется – да. Я почти уверен.
По проходу между нарами неторопливо прошелся высокий очень худой человек с белой повязкой на рукаве – здешний капо. Он очень сутулился, так что узкий длинный подбородок словно лежал на груди. Остановившись рядом с нами, он наклонился к отцу Серафиму и сказал громким шепотом – так, чтобы мы с Холбергом тоже услышали:
– Простите, святой отец, служба скоро закончится. Мне крайне неловко говорить, но пастор Гризевиус очень рискует… Не могли бы ваши гости покинуть это здание? Их приход насторожил и напугал некоторых… могут пойти разговоры…
– Да, разумеется, – отец Серафим тотчас поднялся. – Простите, господа, но я не хочу злоупотреблять гостеприимством пастора Гризевиуса. Позвольте, я вас провожу. Если у вас есть еще вопросы, можете задать их по дороге.
Нам ничего не оставалось, как подчиниться. Капо наблюдал за нашим уходом с видимым облегчением.
На улице отец Серафим сказал:
– Я восхищаюсь пастором. Знаете, в отличие от меня, он мог остаться на свободе. С точки зрения нацистов, я-то – еврей, а вот в пасторе еврейской крови всего лишь четверть, еще его дед принял святое крещение. Сам он из Бремена, и когда в его городе новая власть начала гонения на евреев, он обратился к пастве с требованием всячески противиться этому. Закончилось все тем, что несколько молодчиков его избили – прямо в кирхе, в одно воскресенье. Избили зверски, так что он хромает по сей день. А прихожане, пока он лежал в больнице, переизбрали его, и пастором стал человек, лояльный нацистам… Когда мы с ним познакомились, он сам предложил мне воспользоваться помещением позади барака для воскресной мессы. Это было очень великодушно с его стороны… Да. Ему все происходящее кажется куда более чудовищным, чем в моем представлении, Или вашем. В отличие от него, я-то помню, что родители назвали меня не Серафимом, а Симхой… – священник покачал головой. – Мой отец отдал меня учиться в иезуитский колледж, а потом, когда я решил креститься и вступить в Общество Иисуса, сидел по мне шиву. Как по покойнику. А сейчас, когда я, исповедник ордена Иисуса, сопровождаю умершего христианина на кладбище, мне цепляют на одежду шестиконечную звезду, – отец Серафим взглянул на меня, потом на Холберга. – Знаете, – сказал он задумчиво, – оказавшись в Брокенвальда, я поначалу решил, что попал в ад. Но нет, нет… – он покачал головой. – Это не ад. Лишь его преддверье. Лимб. Помните «Божественную комедию»? Самый первый, не такой уж страшный круг. Да, господа, мы не в аду. Мы просто стоим у адских врат. И ждем, когда же они, наконец, откроются. Да. Так что вы хотели спросить?