Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пропущу те главы, которые не касаются тебя и содержат составление писем и обращений, отправленных мною в Варшаву, все эти скучные унизительные хлопоты: просьбы, сбор рекомендаций, любезную протекцию моего издателя. Не стану зачитывать список маминых указаний — мама была чрезвычайно обеспокоена моим намереньем ехать в страну Там и снабдила меня двадцать одним пустым конвертом с ее адресом, чтобы я «каждый день подавал признаки жизни», и, кроме того, десятью пачками нейлоновых носков на продажу на черном рынке («На всякий случай, а вдруг у тебя кончатся деньги!»). Несмотря на мое сопротивление, с присущей ей хитростью все-таки умудрилась подсунуть потихоньку все десять пачек мне в чемодан. Печальное прощание с Рути («Дай Бог, чтобы ты нашел наконец то, что ищешь, и мы смогли начать жить»). Полет, чемодан, который «пропал» в польской таможне и через два дня нашелся (уже без нейлоновых носков). Встречу с ректором Варшавского университета Зигмундом Равницким, которому я адресовал свои просьбы о посещении Польши.
Вот об этой встрече расскажу тебе подробнее: она наверняка заинтересует тебя. А даже если не заинтересует — какая разница?
Профессор Равницкий, разумеется, пожелал выяснить причины столь «необычного» внимания к Бруно Шульцу. Я чистосердечно признался, что он представляется мне одним из истинных борцов или, точнее, автором возможного способа борьбы с тем, что творилось.
— Вам известно, конечно, — заметил Равницкий, — что Шульц не успел принять участия в борьбе. Он оказался едва ли не случайной жертвой — был убит безоружным в сорок втором году на улице гетто. Вообще никогда не держал в руках винтовки.
— Я знаю.
Он откинулся в кресле, глубоко вздохнул и внимательно посмотрел на меня. Потом попросил моего разрешения пригласить профессора Витольда Тирлока, декана кафедры иврита, «который проявил большой интерес к вашей необычной просьбе».
Битых два часа я беседовал с двумя польскими учеными, которые не переставали изумляться и вопрошать себя, действительно ли я заслуживаю серьезного отношения с их стороны. Я видел растерянность и сомнение на их лицах. Они спрашивали, почему бы мне, например, не посидеть в Варшаве, в богатой университетской библиотеке, не ознакомиться здесь (в спокойной комфортной обстановке) со всеми материалами и исследованиями, касающимися Бруно. Я отвечал им, что знаком со всем, что о нем написано. Тирлок, говоривший на хорошем современном иврите, задумчиво потирал щеку и с откровенным недоумением поглядывал на своего коллегу. Потом попросил разрешения — если я не усмотрю в этом некой неделикатности с его стороны — задать мне несколько вопросов… В частности, о городе Дрогобыче, в котором Бруно прожил всю жизнь и с которым он сам, то есть Тирлок, прекрасно знаком. Это, разумеется, не экзамен, упаси Бог, но просто ему хотелось быть уверенным… Развеять некоторые сомнения…
— Вперед, Витольд! — воскликнул ректор нетерпеливо. — Господин Нойман наверняка и сам понимает: мы обязаны убедиться, что помогаем действительно нужному человеку.
Я заявил, что готов к любому вопросу.
Со смущенной улыбкой профессор Тирлок принялся расспрашивать меня о различных кварталах Дрогобыча и населявших его евреях. Потом распространил свою любознательность на соляные копи и нефтяные промыслы в окрестностях города. Я отвечал быстро, без запинки, мне показалось, что он немного ошарашен беглостью моей речи и решил — чтобы произвести хорошее впечатление — слегка помедлить. Улыбнулся мне покровительственно и поинтересовался именами руководителей еврейской общины за последние сто лет. Нужно отдать ему должное: он был прекрасно осведомлен обо всем. Он знал даже, что госпожа Идл Кикниш, казненная по кровавому навету и пришпилившая подол своего платья булавками к ногам, чтобы ноги не обнажились, когда ее будут тащить по улицам города, привязанной к лошади, — это та самая женщина, о которой писал Ицхак Лейбуш Перец в своем рассказе «Три подарка». Он подался вперед и спросил меня о кафе, имевшихся в городе во времена Бруно. Это был неожиданный вопрос, который разозлил меня: что за связь между кафе и моей просьбой? Тем не менее я сумел припомнить «Шенхалф кафе хойз», являвшееся также неофициальной биржей нефтяных акций, и кафе «Шехтерофф», куда молодежь ходила потанцевать под звуки радио. Закончив, я увидел, что на лбу у него выступила испарина. Я тоже испытывал досадное напряжение, не только из-за дурацкого экзамена, но и оттого, что вдруг осознал, насколько все это живо во мне.
Он не сдавался. Я думаю, у него была какая-то тайная цель. Он спросил, знаю ли я, кто командовал немецкими частями, захватившими Дрогобыч. Я ответил, что это можно найти в любой книге, посвященной войне, но знает ли он, что самыми жестокими убийцами из Венского отдела были Ярош и Кобарзик? Что собаку Йозефа Петера, которую его сын имел обыкновение натравливать — разумеется, на евреев, — звали Рауф? Что эсэсовец Феликс Ландау, работодатель и хозяин Бруно в гетто, участвовал перед этим в убийстве австрийского канцлера Дольфуса? Что на Кобальской проживали следующие еврейские семьи: Фройлехман, Тартаков…
— Хватит, хватит! — воскликнули они одновременно, сокрушенные моей эрудицией, и уставились на меня уже знакомыми растерянными взглядами.
Да, это всегда так: стоит мне заговорить об этих вещах и я уже не могу остановиться. Я делаю это не из гордыни или заносчивости и вовсе не потому, что хочу произвести впечатление. Это пунктуальность человека, составляющего опись небольшого, но очень дорогого для него имущества. Они еще раз глянули на меня и потихоньку вздохнули. Перевели дыхание. Таким же взглядом смотрела на меня Рут, когда я рассказал ей о лотерейных билетах, вернее, о корешках использованных лотерейных билетов, которые приклеил себе на ладони (поскольку на них имелись номера, почти такие же, как у дедушки Аншела, и у папы, и у тети Итки, и у нашей соседки Бейлы), занимаясь преследованием Нацистского зверя (в чулане под собственным домом). Она побледнела, вперила в меня взгляд, исполненный ужаса, как будто до того никогда не была по-настоящему знакома со мной, и объявила тихим, но непреклонным голосом, что «никогда, никогда в жизни не желает больше слышать об этом». Я обещал впредь не касаться этого эпизода.
Отдышавшись, ученые мужи пробормотали:
— Извините, господин Нойман, но наше положение обязывает… Все это достаточно сложно и неожиданно… Мы, конечно, постараемся помочь вам, насколько удастся… Куда бы вы хотели поехать?
Я вытащил карту и показал им:
— Мой Бруно выехал поездом из Дрогобыча в Данциг. Расположенный вот тут, на берегу моря.
Ректор возмутился:
— В то время евреям было запрещено ездить в поездах!
— Я помню этот приказ. Он был отдан десятого сентября сорок первого года и развешан по городу. Но Бруно поехал на поезде.
— Я бы не поручился за соответствие вашего материала фактам, господин Нойман.
— Со всем моим почтением к вам, господин профессор, это уже не вопрос соответствия фактам. Бруно обязан был выехать из Дрогобыча.
— Разумеется… — промямлил он.