Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Добирался долго: шоссе было запружено колясками, повозками, телегами. Перепуганное население спасалось.
— Что в Севастополе? — кричал им Куприн.
Извозчики, обычно разговорчивые, отвечали неохотно и кратко:
— Пальба идет.
— Там все друг друга постреляли.
— Поезжайте, сами увидите.
Уже стемнело, и, спускаясь к городу, Александр Иванович видел в небе лучи прожекторов. И вот — апокалиптическая картина:
«С Приморского бульвара вид на узкую и длинную бухту, обнесенную каменным парапетом. Посредине бухты огромный костер, от которого слепнут глаза и вода кажется черной, как чернила. Три четверти гигантского крейсера — сплошное пламя. Когда пламя пожара вспыхивает ярче, мы видим, как на бронированной башне крейсера, на круглом высоком балкончике, вдруг выделяются маленькие черные человеческие фигуры. До них полторы версты, но глаз видит их ясно.
Я должен говорить о себе. Мне приходилось в моей жизни видеть ужасные, потрясающие, отвратительные события. Некоторые из них я могу припомнить лишь с трудом. Но никогда, вероятно, до самой смерти, не забуду я этой черной воды и этого последнего слова техники, осужденного вместе с сотнями человеческих жизней на смерть сумасбродной волей одного человека» («Севастопольские события»).
Под «одним человеком» Куприн подразумевал адмирала Чухнина. Он позволил себе и более смелое высказывание: «Это тот самый адмирал Чухнин, который некогда входил в иностранные порты с повешенными матросами, болтавшимися на ноке». Откуда Александр Иванович это взял? Не важно. В репортаже главное не правда, а выражение причастности к событиям. Писатель, пропустивший сам расстрел, интервьюировал свидетелей: «Тут в толпе многое узналось о том, что в начале пожара предлагали “Очакову” шлюпки, но что матросы отказались. О том, что по катеру с ранеными, отвалившему от “Очакова”, стреляли картечью. Что бросавшихся вплавь расстреливали пулеметами. Что людей, карабкавшихся на берег, солдаты приканчивали штыками. Последнему я не верю: солдаты были слишком потрясены, чтобы сделать и эту подлость».
Сын Петра Шмидта Евгений тем не менее подтверждал то, что рассказали Куприну. Он был с отцом на горящем «Очакове» и позже вспоминал: «Повстанцы бросались в воду, лезли в трюмы, на ванты... В воде их продолжали беспощадно расстреливать из орудий и пулеметов; кому чудом удавалось доплыть до берега, того приканчивали солдаты карательного отряда, расположенные длинной цепью. Цепь... расставленная... по берегу, принимала на штыки каждого подплывавшего матроса... публика, наблюдавшая за ходом трагедии с Приморского бульвара, поспешила на помощь погибавшим повстанцам и там, где представлялось возможным, укрывала матросов от разъяренных солдат»[178].
А вот Куприн пишет, что солдатики Литовского полка, которых он видел, были жалкие, перепуганные, твердившие: «Господи, Боже мой, Господи, Боже мой».
И, конечно, автор «Поединка» не забыл о своей главной мишени: «...подходит офицер, большой, упитанный, жирный человек. Это все происходит среди тревожной ночи, освещенной электрическим светом прожекторов и пламенем умирающего корабля.
— Это еще что-о, братцы! А вот, когда дойдет до носа — там у них крюйт-камера, это где порох сложен — вот тогда здорово бабахнет...
Солдаты повернулись к нему спиной».
Куприн приехал, когда все уже было кончено, и тем не менее его свидетельство очень ценно. Всей правды о событиях 1905 года мы не знаем до сих пор. К тому же Севастополю, первую оборону которого запечатлел Лев Толстой, снова удалось привлечь внимание большого мастера слова. И так же, как Толстой после севастопольской трагедии передумал быть военным, Куприн, нам кажется, передумал быть революционером. Кровь быстро приводит в чувство.
Дальнейшее, по воспоминаниям Аспиза, — оживший приключенческий роман. Вернувшись из Севастополя поздним вечером, Александр Иванович не мог уснуть и встретил таких же бессонных и озабоченных Аспиза и библиотекаршу Левенсон.
«Мы сообщили ему, — рассказал Аспиз, — что у нас находятся спасшиеся матросы, и повели его к ним. Я не могу найти слов для описания сцены, как он приветствовал их, жал руки, говорил что-то ободряющее, значительное, сердечное... Хорошо помню слова Куприна, когда мы вышли с ним в другую комнату:
— Какие люди! — говорил он с удивлением и восхищением. — Над ними витает смерть, а они думают только о судьбе Шмидта!»[179]. (Шмидт к этому времени уже находился под арестом на броненосце «Ростислав».)
Сам Куприн описал эту сцену в рассказе «Гусеница», говоря о себе в третьем лице. Некий живущий в Балаклаве писатель на него похож: «Явился, черт его знает откуда, весь в рыбьей чешуе, но с водкой, с колбасой, с таранью и с жареной камбалой. И грубый какой! “Нечего, говорит, вам здесь петрушку валять. Ну-ка, ребятушки, тяпнем после трудов праведных”. Кто-то было захотел возмутиться: “Позорно в дни таких великих событий думать о пьянстве”. Но если бы вы только видели, как они накинулись на еду и с каким наслаждением пили водку».
Спасшихся матросов нужно было где-то спрятать, а потом уже «товарищи» собирались их вывозить по поддельным паспортам. Задача не из легких. Даже если переодеть матросов, то как вывести из Балаклавы? Единственная дорога, на которой по ночам всегда дежурит городовой («по слухам, служивший в тайной политической полиции»), проходит мимо дома пристава Цемко. И потом матроса, даже переодетого, сразу выдадут походка и рост. К тому же в Балаклаве не бывает в ноябре посторонних: все друг друга знают.
Писатель из рассказа «Гусеница» не растерялся: городового он засадил пить и играть в домино с Колей Констанди, а Цемко взял на себя: «...пойду к приставу и буду всю ночь слушать его вранье, как он был на Кавказе джигитом. Он, дурак, думает, что я все это в газетах опишу».
Аспиз добавлял подробности:
«Куприн предложил план: я должен был пойти вперед, как бы прогуливаясь, и таким образом показать путь матросам. Сам он пошел “занимать” полицейских... Когда я проходил мимо участка, я слышал голос Александра Ивановича и хохот городовых, которым он что-то рассказывал и выкидывал разные штуки, притворившись пьяным.
План удался. Через несколько минут вся группа вышла на Ялтинское шоссе, и к ней присоединился Куприн. Я вернулся домой, а Куприн повел их степью в Чоргунь и благополучно доставил в условленное место»[180].
В деревне Чоргунь было имение композитора П. И. Бларамберга и барона А. К. Врангеля, которые согласились разместить матросов у себя под видом рабочих виноградника. Никто из них не был арестован.