Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не стану смотреть.
— Еще как станешь. Ты выпьешь эту чашу до дна.
Карета неспешно катилась по узенькой улице мимо ветхих домов и покосившихся лавчонок; снаружи доносились гулкий топот множества лошадей и крики толпы. Теперь уже карета продвигалась с трудом: кучер то и дело хлестал кнутом зевак, которые, пугали лошадей или пытались пощупать богатую сбрую; лакеи громко ругались. Со всех сторон; неслись испуганные крики и проклятия, но в этом противостоянии побеждал сильнейший, и неудачники оставались позади. В Тайберне Уильям и Гарри наконец раздвинули занавески, впуская в карету! солнечный свет, и еще какое-то время молча обозревали толпу зевак, томящихся под жаркими лучами солнца. Рядом стояли кареты знати, и на крышах некоторых из них удобно расположились богато одетые зрители. Кое-кто из господ устраивался на запятках, предварительно согнав оттуда лакеев; более сдержанные благоразумно оставались в своих каретах. Все ждали начала казни…
— Я вижу Робина, вот он, — сказал Гарри, выходя из кареты. — Сегодня день его триумфа!
Юный Саутгемптон был прав. Около четырех лет назад Эссекс взял на службу Лопеса и сделал его своим агентом, потому что Лопес лучше, чем кто бы то ни было другой в Англии, знал, что происходит в Иберии. Однако Лопес завел обыкновение сообщать новости сначала королеве, а уж потом Эссексу, и тем самым сделал графа посмешищем для всего двора. Тогда Эссекс затаил злобу на Лопеса и даже выступил с обвинениями против него, за которыми последовала новая насмешка королевы; более того, это был уже явный упрек: значит, доктор Лопес покупал сильный яд и расплачивался за него испанским золотом? Неужели он задумал совершить убийство? Но настоящий яд скрывался в воспаленном воображении Роберта Девере, а вовсе не в лекарском сундучке маленького еврея, ставшего одним из приближенных королевы. И вот четыре года упорного труда дали свои плоды, и их финалом должен был стать этот солнечный июньский день.
— Это триумф! — повторил Гарри. — Я подойду к Робину. — Разряженный в пух и прах Эссекс в это время пил вино в компании своих подхалимов и заливался по-детски радостным смехом. — А ты оставайся здесь. И если не хочешь смотреть, то просто закрой глаза. — И он снова усмехнулся.
Осужденных было трое. Помощник палача опустился на колени и деловито стучал молотком, укрепляя одну из досок на помосте. Тут же, сложив мускулистые руки на груди и приосанившись, стоял и сам палач, очень похожий на вошедшего в образ Аллена, которому не было нужды ничего говорить, так как все было ясно и без слов. Высоко в небе, пронзительно голубом и прозрачном, словно хрусталь, кружили коршуны. Откуда-то со стороны послышался шум: приближались позорные повозки, за которыми в воздухе вырастали клубы удушливой пыли. Один из возниц — беззубый мужик с физиономией идиота — громко приветствовал своих знакомых, замеченных им в толпе. Люди закричали и стали плевать в неподвижные фигуры, привязанные к повозкам. Молодая женщина, стоявшая впереди Уильяма, начала подпрыгивать — отчасти для того, чтобы лучше видеть, отчасти чтобы дать выход охватившему ее нетерпению. Родители брали на руки детей и сажали их себе на плечи. Несколько других помощников палача притащили откуда-то огромный железный котел и четыре котелка поменьше, над которыми клубился пар. Под смех и одобрительные крики толпы кипяток из котелков был вылит в большой котел. Один из подручных сделал вид, что собирается выплеснуть содержимое своей посудины на зрителей, стоящих у самого помоста; толпа всколыхнулась и в притворном испуге, смеясь, попятилась назад. Повозки тем временем достигли места казни. И теперь…
Это был Ноко. Или как его там звали? Ноко, нет, Тиноко. Чужеземное, какое-то языческое имя… Он должен был стать первым. Теперь этого дрожащего смуглого человека в белой рубахе грубо отвязали от повозки, сорвали рубаху. Палач поднял над головой нож — остро наточенное, до блеска отполированное лезвие сверкнуло на солнце; толпа ахнула и притихла. Палач отдал приказ, ведь в его обязанности не входило набрасывать веревку на тонкую длинную шею; это была работа первого подручного; Тиноко, с трудом передвигая ноги и дрожа от страха, под смех толпы был возведен на помост. За спиной у него, позади виселицы, на узком, грубо сколоченном подиуме уже дожидался палач. Это был помост на помосте. Палач был молод и мускулист; он зашевелил губами, ругаясь, и старательно затянул пеньковую петлю на шее своей жертвы. И затем Уильям увидел, как шевелятся губы обреченного, словно произнося слова молитвы; Тиноко попытался молитвенно сложить дрожащие руки, но это ему так и не удалось. Петля была накинута и затянута; в наступившей тишине послышался хрип задыхающейся жертвы. Второй подручный резко выбил лестницу. Лишившиеся опоры ноги задергались в воздухе, но выпученные от ужаса глаза все еще моргали. И тут началось действо, требующее гораздо большей точности, чем ремесло Уильяма: не дожидаясь хруста шеи, палач подошел с ножом к висельнику и одним махом вспорол тому живот от сердца до паха. Быстро перекинул нож из правой руки в левую и затем погрузил свой окровавленный кулак внутрь качающегося тела. Первый помощник взял из рук наставника кровавый нож и осторожно вытер его о чистую ткань, в то время как взгляд его был прикован к рукам потрошителя. Палач вынул руку из разреза и поднял высоко над головой, так, чтобы видели все, окровавленное сердце; потом достал другой рукой груду кишок. Толпа разразилась радостными криками; стоящая перед Уильямом женщина прыгала и хлопала в ладоши; малыш, сидящий на плечах у отца, равнодушно сосал палец, не понимая этих взрослых игр. Алая кровь лилась рекой. Потом, так как веревку предстояло использовать снова, петля была ослаблена, и истекающее кровью тело сняли с виселицы. Палач кинул сердце и внутренности в дымящийся котел и вытер руки полотенцем. Толпа стонала от восторга: своей очереди дожидались еще две жертвы… Подручные передали палачу тесак, который казался грубым и неуклюжим по сравнению с предыдущим инструментом, но был таким же острым — это стало ясно по тому, как палач одним махом перерубил кости при четвертовании: сначала отлетела голова, потом руки и ноги. Превратившееся в обрубок тело было показано толпе, после чего все куски полетели в стоявшую у помоста корзину.
Следующим был Феррара — тучный, заплывший жиром толстяк. Когда его поднимали на помост, то его голая волосатая грудь дрожала, точно студень, тройной подбородок колыхался, а глаза закатывались, как у бесчувственной куклы. Это уже больше походило на комедию в духе Кемпа, Когда Феррару поднимали на виселицу, он визжал, словно резаный поросенок: «Нет, нет, нет!»
— потом принялся утробно реветь, когда у него на шее затягивалась петля. На этот раз палач замешкался: Феррара был уже мертв, когда в него вонзилось острие ножа. Сердце толстяка было огромным, заплывшим жиром, словно гусиная печенка; кишкам, казалось, не будет конца, они тянулись и тянулись розовой колбасой; толпа долго потешалась над комичным зрелищем обрубленных жирных, похожих на окорок, ног.
И вот, наконец, настал черед главного злодея. Доктор Родриго Лопес, еврей, Макиавел, маленький и черный, отчаянно гримасничал и что-то невнятно лепетал, словно больная обезьянка. Его лишили возможности сохранить хотя бы остатки благородства перед смертью: с него была сорвана вся одежда. Гляди, какой у него …; сразу видно, что он такой же развратник, как и все эти проклятые иноземцы! Лопес молился, истерическим голосом выкрикивая священные слова на чужом языке. Нет, это он молится дьяволу, ведь «адонай» у них значит «дьявол»! И затем он крикнул на ломаном английском: