Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На речке Коломенке много мельниц – шумит вода, работы требует, но колеса не плещут, не бегает колотовка по жернову, с нар из мешков не течет зерно.
– Черная смерть!
– Панафиды петь некому! – говорит народ.
Из-за зубчатых стен кремля неизменно каждые полчаса бьют колокола с осьмигранной, с шатровым куполом колокольни. Звон часов разносит ветром над унылыми посадами и слободами, их улицы серыми широкими полосами лежат от кремля и до окраин. В кремле что ни день все печальнее напев монастырский, и день ото дня все реже и тише он. Моровая язва! Черная смерть! Она ходит по кельям, не пугаясь молитв и заклинаний, бредет по боярским хоромам, заглядывает и в царские палаты… Мрут монахини в кремле, не кончив напева «Богородична». Их часто увозят, закинутых дерюгой, – попы бегут от могил.
– Забыли попы Бога!
– За свое пьяное житие боятся… – шутят иные.
– Оттого и торг запустел!
– Целовальники с бочкой вина выезжать перестали.
– Пить некому – солдаты своеволят!
Не меньше чумы коломничи боятся солдат, они отнимают у питухов купленное на кружечном дворе «питие», переливают в свои фляги и вместе со своим, куренным на становищах, продают чарками. Если заспорит питух: «Мое-де вино – двожды не хочу покупать!» – то пинают и бьют по роже.
– Да, браты, ныне воля солдацкая.
– Все оттого, что маюр Дей норовит солдатам!
– Ужо на того немчина бесова управа придет!
– Ну-у?!
– Да… сказываю вправду!
– Прохоров Микифор, кабацкой голова, грамоту послал боярину Милославскому…
– Эво-о!
– Да… Илье боярину – в Иноземской приказ![121]
– Вам все бы водка! Воза с харчем на торг не везут.
– Едино, што и водку, солдаты воза грабят!
– То верно, крещеные! Ныне избили – тамгу отымали – подьячего, и воевода не вступаетца…
– Боитца солдат, а може, как и маюр Дей, норовит им!
Поговорив, расходятся засветло, а по ночам после барабанного боя по площадям и улицам ходят только солдаты.
Боярыне Малке ночь была коротка, под утро она сказала:
– Я так тебя люблю, мой месяц полунощный, что сердце ноет, и будто я ныне тобой последний раз любуюсь.
Сенька, ласкаясь к ней, не сказал, что, может быть, видит она его последний раз. Он твердо решил идти искать Тимошку и быть с ним по слову его «в мире заедино». Думая медленно и нескладно, Сенька набрел на мысль, что не один боярин Зюзин, а все бояре враги ему, оттого боярину не жаль толкнуть его в пасть зверю, в огонь или воду… И не потому лишь, что Сенька отбил боярскую женку: «Не я к ней – она пришла…» – понял Сенька, что от законов царских и от гордости боярской мира и дружбы меж ним с боярами быть не может, а не может, то и служить им все одно, что воду толочь, и хоть живот за них положи – им все мало… патриарх тот же боярин, служить ему – лишь себя изнурять.
Как только пал и осел сумрак над Кремлем, помог боярыне надеть свое черное платье поверх боярского, пошел проводить боярыню Малку. Иван сказал ему на путь:
– Сыне! Виду и следу своего близ дома боярского не кажи.
– Слушаю, отец!
Вернувшись в патриаршу, Сенька провел ночь, и лишь утро заалело зарей на кремлевских зубцах, оделся в армяк, повязался кушаком, спрятав под широкой одеждой пистоли и шестопер.
– Отче! Благослови – иду по Тимошку.
Иван, не зная всех мыслей Сеньки, обнял его.
– Иди, пасись лиха! Злодей один не живет.
– Лихо, отец, в сем дому худчее идет на меня…
– Так ли это? Узрю, скажу.
Проходя Красной площадью, Сенька увидал пустые торговые лари и лавки. Передний полукруг рядов зевал на площадь, как рот гнилыми зубами, черным десятком незакрытых помещений. Пробегали страшные Сеньке крысы с оскаленными зубами, иные падали и корчились. Бродили голодные свиньи, серые от грязи, волоча рыло по земле. Кое-где мычали покинутые, одичавшие коровы. Сперва Сенька решил пройти в Стрелецкую, проститься с отцом и родным домом, поглядеть каурого, поиграть с ним. Было еще рано, Сенька знал, что отец не вернулся с караула, а мать не примет и выгонит. Он пошел плутать без цели, чтоб убить время, а вместе с тем поглядеть вымирающую Москву. Шел, прислушиваясь к голосам редких прохожих. Перед ним брели двое – старик вел такую же древнюю, одетую в черное, старуху. Сенька слышал слова, старуха была глухая, старик кричал ей:
– Сказываешь, ваша боярыня попам, чернцам на монастыри да церкви свое добро отписывает?!
– Да… да, Саввинскому монастырю.
– Пиши! Все едино смерть попов тоже не щадит! Ох, дожили до гнева Господня!
– Все оттого, что патреярх – антихрист сущий! Куда ведешь-то, вож слепой?
– А-а, чого?
– Того! Вот того! Тут гнездо сатаниилово – кручной двор.
Старик остановился, вгляделся:
– Знамо так, идем-ка посторонь!
Они свернули прочь от Кузнецкого моста, а за мостом шумел кружечной. Сеньке смутно послышался оттуда знакомый голос, он решил: «Може, там и Тимошка?» – прошел воротами тына к питейным избам.
На кружечном собралась нищая братия и лихи люди.
Будто глумясь над моровой язвой, пестрое собрание пило, плясало и пело. Тут же пристали и бабы-лиходельницы – оборванные, пьяные, грязные от навоза и блевотины.
– Меня мать не родила – изблевала-а! – услыхал Сенька, подымаясь по лестнице.
Он увидал, что поддерживал этот адский шабаш хромой монах Анкудим, тот, что когда-то свел его в Иверский.
Анкудим был за целовальника, разливал водку, черпая и поливая ковшом в железные кружки. За спиной Анкудима на стене висела грязная бумага с кабацкими законами: «Питухов от кабаков не гоняти», дальше было оторвано – остался лишь хвост конца, где можно было разобрать: «В карты и зернью не играти, не метати» – еще оторвано, и на конце обрывка стояло: «а скоморохов с медведи и бубны…» Если кто бросал на стойку кабака по незнанию или пьяной привычке деньги, Анкудим подбирал деньги, сбрасывал их за стойку в целовальничий сундук. Наливая всем, кто подходил, монах кричал через головы питухов хмельным басом:
– Люди хрещеные и нехристи! Часомерие боем своим показует яко да целостна башня, в коей угнездено часомерие… Сердце человеков трепытанием указует, цело ли телесо наше праведное, а цело телесо, то жива и душа, алчущая пити, чтоб здравой быти!
По бороде у него текло, Анкудим время от времени рукавом подрясника бороздил себя по лицу. Кто-то сказал: