Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Синькин ставит на стол пишущую машинку и пытается собраться с мыслями. А что, если для пущей убедительности включить в отчет различные версии по поводу Черни, которые он сочинил на досуге? При скудости фактического материала эти экскурсы в мир фантазии придадут сухой сводке некоторую пикантность. Но, сознавая, что его домыслы, в сущности, не имеют никакого отношения к объекту, Синькин тут же себя пресекает. Это не биография, резонно заключает он. Я пишу о нем, а не о себе.
Тем не менее искушение остается, и Синькину приходится бороться с собой, чтобы его преодолеть. Он возвращается к исходной позиции и медленно, шаг за шагом, восстанавливает картину истекшей недели. Решено, он сделает то, чего от него ждут! Со всей тщательностью он составляет классический отчет, препарируя каждую подробность с такой маниакальной скрупулезностью, что процесс растягивается на много часов. Перечитав текст, он убеждается: все точно. Тогда откуда это недовольство собой и внутреннее беспокойство по поводу написанного? Он вынужден признать: то, что на первый взгляд имело место, не передает сути происходящего. Впервые в своей практике он сталкивается с тем, что слова не работают: вместо того чтобы раскрыть что-то, они лишь напускают туману. Синькин оглядывается вокруг, фиксируя внимание на различных предметах. Он говорит вслух: Это лампа… это кровать… это тетрадь. Не называть же лампу кроватью, а кровать лампой! Слова, как перчатки, сшиты по мерке вещей, которые они обозначают, и это доставляет Синькину огромную радость: он как будто заново доказывает существование мира. Тогда он переводит взгляд на окно напротив. Оно темно. Черни спит. Вот в чем загвоздка, говорит себе Синькин в поисках точки опоры. Он там, но я его не вижу. А когда вижу, кажется, что выключен свет.
Он запечатывает отчет, выходит на улицу и бросает конверт в почтовый ящик на углу. Да, наверно, я не самый проницательный человек, думает он про себя, но я делаю все, что б моих силах. И для пущей убедительности повторяет: я делаю все, что в моих силах.
На глазах меняется погода, тает снег. Утром Синькина будят яркое солнце и веселый щебет воробьев.
Слышно, как с деревьев и карнизов стекает вода. Запахло весной. Еще две-три недели, и снег сойдет.
По этому случаю Черни совершает дальнюю прогулку, а сыщик не без удовольствия составляет ему компанию. Синькин рад возможности немного размяться, и, следуя по пятам за своим подопечным, он надеется разогнать застоявшуюся от долгого сидения кровь. Как нетрудно предположить, он всегда был заядлым ходоком, и сейчас, пружинисто отталкиваясь от асфальта и вдыхая полной грудью свежий воздух, он испытывает подлинное счастье. Их маршрут пролегает по узким улочкам Бруклин-Хайтс. Черни все больше удаляется от дома, что не может не радовать сыщика. Но вскоре его приподнятое настроение улетучивается. Объект начинает подниматься по лестнице на Бруклинский мост… не иначе как хочет броситься вниз! Не он первый, не он последний. Через пару минут посмотрит сверху на этот прекрасный мир и сиганет в воду, костей не соберешь. От одной этой Мысли становится жутковато, но Синькин начеку. Если ситуация станет критической, он вмешается как обычный прохожий. Смерть Черни ему не нужна – сейчас, во всяком случае.
Синькин сто лет не пересекал пешком Бруклинский мост. Последний раз он ходил здесь подростком, вместе с отцом, и его вдруг настигают воспоминания. Они идут, держась за руки, а под ними по стальному полотну несутся машины, и он говорит отцу: Слышишь? Как будто растревожили огромный улей! Слева – статуя Свободы, справа – Манхэттен. Высоченные небоскребы кажутся фантомами. Отец, ходячая энциклопедия, рассказывает ему истории про то и это с нескончаемыми подробностями: архитекторы, даты, политические интриги. Оказывается, Бруклинский мост одно время был самым высоким сооружением во всей Америке. Старик родился в тот самый год, когда закончилось строительство моста, и в голове мальчика эти два события неразрывно соединились, как будто мост воздвигли в честь отца. Они шли тогда все по тому же дощатому настилу, и Синькин-старший поведал сыну трагическую историю о Джоне Реблинге, проектировщике моста, – историю, которую младший Синькин запомнил на всю жизнь. Чуть ли не на следующий день после того, как Реблинг закончил чертежи, при посадке на паром его нога угодила между пристанью и бортом. Меньше чем через три недели он умер от гангрены. Этой смерти, по словам Синькина-старшего, можно было избежать, если бы не упрямство Реблинга, не соглашавшегося ни на какое другое лечение, кроме совершенно бесполезной гидротерапии. У Синькина-младшего это не укладывалось в голове: человек, сооружавший мосты через реки, дабы снасти других от водной стихии, свято верил, что именно вода является панацеей от болезней. После безвременной кончины Джона Реблинга главным инженером проекта стал его сын Вашингтон, и с ним была связана другая любопытная история. На тот момент ему был всего тридцать один год, и, хотя серьезного опыта он не имел (не считать же таковым деревянные мосты, спроектированные им в период Гражданской войны), он показал себя еще более блестящим архитектором, чем его отец. Вскоре после начала строительства Бруклинского моста случился пожар, и Вашингтон на несколько часов оказался запертым в одной из подводных камер, откуда вышел с тяжелейшей кессонной болезнью. Чудом выжив, он остался инвалидом и уже никогда не покидал пределы комнаты на верхнем этаже дома в Бруклин-Хайтс, где он поселился со своей женой.
В течение многих лет Вашингтон Реблинг часами просиживал у окна, следя в подзорную трубу за ходом строительства. Каждое утро он посылал жену с инструкциями и подробными цветными чертежами для иностранных рабочих, не знавших английского. Бруклинский мост уже существовал в его голове, весь до последнего болтика, а к концу строительства, пускай ему и не суждено было ступить ногой на это чудо, мост крепко врос в него своими опорами.
Идя по Бруклинскому мосту через Гудзон, на почтительном расстоянии от Черни, Синькин вспоминает отца и свое детство. Старик был полицейским, прежде чем стать детективом в 77-м участке. Все складывалось для него хорошо – во всяком случае, до «дела Руссо» в двадцать седьмом, когда ему в голову вогнали пулю. С тех пор миновало двадцать лет. Синькин внутренне содрогается: как бежит время… Интересно, есть ли загробная жизнь, и если да, то встретится ли он там с отцом? Среди огромного количества журналов, прочитанных им за неделю, в одном, «Нарочно не придумаешь», был документальный рассказ, перекликающийся с его нынешними мыслями. Двадцать или двадцать пять лет назад во Французских Альпах пропал горнолыжник, видимо накрытый снежной лавиной. Тело его так и не нашли. Его маленький сын вырос и тоже встал на горные лыжи. Год тому назад он поехал кататься в места, где погиб его отец, о чем он даже не подозревал. Из-за постоянных смещений ледовых масс местный ландшафт за эти два с лишним десятилетия изменился до неузнаваемости. И вот высоко в горах, катаясь в гордом одиночестве, молодой человек наткнулся на труп мужчины, который сохранился в глыбе льда как живой. Парень нагнулся, чтобы получше его рассмотреть, и к ужасу своему увидел… себя. Дрожа от страха, он вгляделся, словно через толстое стекло, в знакомые черты, и всякие сомнения отпали: перед ним его родной отец, еще совсем молодой, моложе его. Оказаться лицом к лицу с отцом, который моложе тебя, – это так поразило воображение Синькина, что дочитывая рассказ, он с трудом сдерживал слезы. И вот теперь, на мосту, снова нахлынуло. Кажется, все бы сейчас отдал, чтобы отец шел рядом и рассказывал свои истории! Я становлюсь сентиментальным, говорит себе Синькин. Странно, подобные мысли вроде никогда меня не посещали. Он даже испытывает чувство неловкости. Вот что происходит, когда не с кем словом перемолвиться.