Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пребывание наше в Упоре было омрачено одним тяжелым случаем. По приговору военно-полевого суда был расстрелян офицер нашей роты. Ему предъявили обвинение в самовольном оставлении позиции во время боя у Дмитровска. Я забыл его фамилию, поэтому назову его условно А. Про этого штабс-капитана рассказывали, что в бою против красных в сентябре, (за несколько дней до моего переходя границы) он уже несколько раз спасался бегством от красной конницы. Он сбросил шубу, чтобы быстрее бежать и прятался в лесу, пока шел бой. Хотели его уже тогда судить, да ротный командир его простил, так как этот А. обещал, что больше такого не повторится. Но прошло несколько недель и 27 сентября во время боя у реки Нарусы он опять оставил свою позицию и тем самым позволил противнику выскользнуть из угрожавшего ему окружения. Это было уже совсем плохо. "Сейчас заседает военно-полевой суд, и можно думать, что А. будет приговорен к расстрелу", — сказал нам поручик Роденко. Немного спустя мы узнали, что приговор должен быть утвержден ротным командиром, который имеет право помиловать. И несчастный осужденный просил у него свидания, но тот отказался. Понятно, что если бы ротный его принял, то конечно должен был бы его помиловать. Через полчаса мы услышали глухой залп. Поручик Роденко перекрестился: "Он расстрелян! Царствие ему небесное!" После этого поручик Роденко сел писать письмо сестре расстрелянного в Харьков. Он написал в этом письме, что "ее брат по приговору военно-полевого суда, за оставление позиций во время боя, был расстрелян". Меня страшно огорчила эта честность. Неужели, подумал я, нельзя было сообщить родным, что А. погиб в бою. Ведь с кем не бывает слабины. Расстрел этот произвел на меня тягостное впечатление, еще и потому, что я успел лично познакомиться с ним. Помню хорошо, как совсем недавно, он подошел к нам и весело со мной беседовал. Вообще он производил впечатление жизнерадостного, разговорчивого и веселого человека. Расстрел был произведен одним из взводов офицерской роты, назначенной по жребию. "На офицерскую роту, — как-то сказал поручик Роденко, — часто возлагают выполнение карательных мер. Это вызывает к ней ненависть не только красных, но и мирного населения". Для того, чтобы вырыть могилу и зарыть расстрелянного, привлекли местных мужиков. Мне было стыдно перед жителями Упороя: на их глазах расстреливаем друг друга.
Постепенно я присмотрелся к личному составу нашей офицерской роты. Насколько сейчас помню, постараюсь передать мои впечатления. Начну с нашего ротного командира, поручика Пореля. Никто не оспаривал его несомненную личную храбрость, но его не любили за резкость, крайнюю строгость, которая частенько переходила в жестокость. Он не обладал даром привлекать людей, не умел подходить к ним, расположить к беседе. В этом он отличался от полковника Туркула, командира Первого Дроздовского полка, пользовавшегося и не только в нашем полку громадной популярностью легендарного героя. После него наиболее любимым и популярным было имя полковника Манштейна, командира Третьего Дроздовского полка. Надо сказать, что в нашем полку командиры часто менялись, так что я с трудом запомнил их имена. Но среди них самым выдающимся был, по-видимому, полковник Руммель. Одно время нашим полковым командиром был полковник Голубятников. Он был грузным и тучным человеком, верхом не ездил. Я видел его один раз, когда он проезжал мимо в экипаже с "классическим" бородатым кучером в поддевке на козлах.
Для характеристики нашего ротного командира Пореля расскажу следующий случай, который касался меня. Он обыкновенно ездил на коне, и вот как-то раз, когда наш взвод производил строевое учение, появился наш ротный командир. "Ну, как этот новенький?" — спросил он, у поручика Роденко, имея в виду меня. "В смысле выправки и строевого учения еще очень слаб" отвечает поручик. "А вы с ним построже. Наказывайте, ставьте под ружье!" Трудно себе представить большую психологическую ошибку и непонимание! Таких как я было много добровольцев. Мы пороха не нюхали и многие из нас держали ружье впервые, но были одержимы желанием нашей победы. Я, как и многие нуждался в поощрении, обучении, а не в угрозах. Я, вчерашний студент попал добровольцем в армию, старался как мог и за две-три недели не смог усвоить строевого искусства. Не получалось сразу всего не от недостатка желания и не наказаниями и криками можно было усилить мое (наше) рвение. Да и какая там "выправка", когда сапоги разорваны и поверх шинели болтается непромокаемый плащ! У многих совсем с амуницией было плохо. Кормили мало и не досыта, а вши заедали.
Словом я был огорчен и оскорблен. Мне сказали потом, что поручик Порель, был раньше в Одесском Сергиевском военном училище и, вероятно там научился методу воспитания молодежи.
С офицерами других взводов нашей роты мне мало приходилось общаться. Насколько я знаю, большинство из них было в Добровольческой армии недавно, со времени занятия белыми Харькова и Сум. В городе Сумы, после поражения Красной армии белые объявили призыв офицеров, под тем или иным видом скрывавшихся от большевиков. Так, что именно они и составляли нашу роту.
Среди наших офицеров помню князя Оболенского, к нему на несколько дней из Киева приезжала его супруга. Мы встретились и много говорили о прошлых днях. Я с ней передал письмо для моего отца, который в это время жил в Ростове. Он был в полном неведении, где я нахожусь, что со мной происходит. Более того, я не знал точного адреса отца. Письмо мое дошло, хоть и с огромным запозданием, но я благодарен княгине Оболенской за ее внимание и ласку в те трудные для меня дни. "Вам, может быть, что-нибудь нужно?" спросила она меня. "Да все нужно, — ответил я, — вот, хожу в рваных сапогах, нет теплых вещей". Но чем она могла помочь? Ничем. На "мужиков" князь Оболенский производил сильное впечатление. "Он у вас, наверное, на особом положении?" — спросил как-то один из наших добровольцев. "Совсем нет, — был ответ. — Он как все. Становится в очередь за борщом и кашей". Мужик был удивлен: "Вот как! Это удивительно. Выглядит как барин, всегда чисто". Держал себя князь Оболенский просто и скромно,