Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Добрый день, как ваши дела? — всегда говорю я ему теперь и дружески киваю, в то время как другие обходят его стороной, стараясь держаться подальше.
— Добрый день, добрый день... Надеюсь на лучшее... А как у вас? — отвечает он с некоторой гордостью.
Успенская церковь в Панчево. Строительство закончено в 1810 году, освящена в 1832 году. Архитекторы Гасала и Кверфельд, резьба по дереву Бахман, гипсовые работы Ланг и Шнадингер, роспись стен Кне, иконостас и другие иконы работы Константина Даниэля. Дерево, необходимое для строительства, пожертвовал церкви Карагеоргий. Отличительная черта — на западном фасаде две колокольни, то есть две башни. На каждой, над большим полукруглым окном, — часы. Однажды, приехав в Панчево навестить дядю, я прогуливался по улице Димитрия Туцовича и, проходя мимо церковного двора, заметил, что положение длинных стрелок на обоих часах различается. Немного, люфт составлял не более пяти минут, и тем не менее расхождение между севером и югом существовало; трудно было установить, какие часы показывали избыток, а какие недостаток времени. А может быть, точными не были ни одни из них, потому что как раз в этот момент ласточка, которая пролетала между двумя башнями, внезапно исчезла, пропала, словно проскочила в невидимую трещину на небесах.
— А что если эта узенькая щелочка лишь дно расселины, которая от свода расширяется в сторону Земли? Расширяется постоянно и необратимо, и только вопрос времени, когда эта пропасть, эта зияющая дыра, проглотит все... — сказал я Васе Павковичу, большому любителю наблюдать за полетом ласточек.
Метроном. Наталия, дочь наших друзей, учится играть на виолончели. В ее комнате стоит метроном — старинный, сделанный во Франции по патенту Мелцела, ему около ста пятидесяти лет. Это устройство устанавливает темп, его можно считать своего рода разновидностью часов для представителей музыкального цеха. Наталия объясняет мне, как с помощью такого прибора композитор определяет, в каком темпе следует исполнять его произведение. Добавляет, что и Бетховен использовал указания метронома, хотя не всегда последовательно.
— Кроме того... — улыбается Наталия, — говорят, что когда однажды его упрекнули за неточность, он ответил: «Вздор! Темп нужно чувствовать!»
Очень жаль, что когда как-то раз у меня зашла речь о метрономе с композитором Светиславом Божичем, я не записал наш разговор слово в слово. Торопливое престо музыкальной субстанции не уступает по скорости ветру. Адажио — это стабильность, глубина. Иллюзией скорости иногда прикрывают более слабые части композиции, медленным, более спокойным темпом подчеркивают удачные партии. И все же одну фразу из этого небольшого устного эссе Божича я запомнил очень хорошо: «Любые часы — это инструмент для унижения времени».
Отец не особенно верит в то, чем я занимаюсь, в сочинительство. Он этого не говорит, но я знаю, считает мои занятия пустой тратой времени. У меня такое впечатление, что он только ради приличия спрашивает, над чем я работаю, что записываю. Чаще всего я отвечаю в двух словах, лишь изредка более подробно рассказываю, докуда добрался и что, как я предполагаю, будет дальше. Все же однажды зимним вечером 1995 года, когда я увлекся пересказом уже написанного и того, что только еще предстояло написать, я проговорил, как мне кажется, не менее часа и заметил, что он посматривает на меня с удивлением, словно впервые осознав, какой жар сжигает меня. Он растерялся. Он чувствовал, что должен что-то сказать, но не был уверен, что именно.
— Погоди-ка... — наконец нашелся отец, встал и пошел в свою комнату.
Вернувшись в столовую, он протянул мне коробочку с настоящей авторучкой «Пеликан», темно-зеленого цвета, никогда прежде не использовавшейся.
Восемь
В конце 1996 года звонит повсюду. Люди выносят будильники на подоконники открытых окон, на балконы, на площади. Тысячи, десятки тысяч, может, даже сотни тысяч будильников заглушают начало второго выпуска телевизионного «Дневника».
И опять, так же как всегда, стрелки на экране глухо скользят по логотипу «спонсора точного времени»...
Девять
Мы с отцом сидим в лоджии. Пьем кофе и курим. Мы молчим. Между двумя жилыми домами видны пять десятков гаражей, несколько одноэтажных домишек, заросшая травой куча песка, тополь, акация и дикая вишня. Когда-то я здесь играл. Я точно помню, где именно заработал семь швов на левой ноге и между какими гаражами чуть не потерял сознание от первой сигареты. Начинается дождь. Ливень. Летний ливень. Из дворовых домишек выходят женщины, торопливо снимают белье. Белизна исчезает в тазах. Мы молчим. Сегодня утром выселили семью беженцев, которая обосновалась здесь без разрешения, эта земля уже давно запланирована под застройку — городской паркинг; время от времени, когда умирает кто-нибудь из старожилов, у кого нет наследников, соответствующие органы присылают рабочих рушить объект. Хорошую черепицу и кирпичи увозят, остается прогнивший фундамент. Сверху двор напоминает огромный рот, больную полость с уродливыми деснами. Мы молчим. Между двумя жилыми домами мокнут люстра, шкаф, ночная тумбочка, телевизор, ковер, холодильник, дровяная металлическая печь, вытяжная труба, большой узел с постелью и обнюхивающая все это облезлая собака. Должно быть, в духовке осталась тарелка с куском пирога или еще чем-то от завтрака. Выселенной семьи здесь сейчас нет, они где-то по городу ищут новое пристанище. Мне кажется, что в подвале у нас есть кусок пленки. Остался после прошлогоднего ремонта. Да все равно, теперь уже поздно. Одеяло во дворе совсем намокло. Мы молчим. Дождь усиливается. Но оттого что нет ветра, капли не залетают в лоджию, и мы можем и дальше сидеть, пить кофе, курить и молчать. Вдруг отец спрашивает:
— Что делают в больницах с эмбрионами?
— Что?! Что делают с эмбрионами?! — я застигнут врасплох. — В каком смысле?
— Как там поступают с плодом в случае прерывания беременности? Что делают с ампутированными ногами или руками? С другими частями человеческого тела после операции?
— Не знаю, — отвечаю я. — Я не уверен, но, видимо, их где-то хоронят. Вероятно, существует какая-то цивилизованная процедура, какой-то установленный порядок. Надеюсь, что в той или иной степени все-таки достойный...
— Достойный?.. — повторяет отец последнее слово. — А почему тогда повсюду так много отторгнутого человеческого времени? Брошенного, гниющего и смердящего. Ведь время это тоже часть нашего тела.
Мы молчим. Дождь слабеет. Прекращается. Тем не менее водосточные трубы еще долго бурлят, клокочут с жестяным звуком, шумно переваривают, перерабатывают дождь в обычную воду...
Десять
В узком коридоре поликлиники двое мужчин коротают время, сравнивая свои ручные часы. Остальные сосредоточены главным образом друг на друге, бдительно и недоверчиво поглядывают, как бы кто не попытался пройти без очереди. Медсестра уже довольно долго не появлялась, никого не вызывала по записи, как это принято. Ожидание напоминает замедленную партию в шахматы, здесь даже пол покрыт черными и желтыми виниловыми квадратами, уложенными в шахматном порядке. Ожидание напоминает игру с напряженной тактикой, когда каждый игрок пытается занять хоть на пядь более выгодную позицию по отношению к дверям кабинета. Ведь, в конце концов, когда выходит предыдущий пациент, очень многое зависит от того, в какую сторону он попытается пробраться, фигуры передвигаются молниеносно, все происходит стремительно, не соблюдаются даже элементарные правила движения. Самые больные обычно оказываются оттесненными. Должно быть, оттого что им действительно плохо, у них нет сил возмущаться; громче всех, как правило, выступают те, кто пришли последними, они всегда точно знают, что в кабинет вошел не тот, чья сейчас очередь. Коридор поликлиники на некоторое время вскипает, иногда даже слышатся грубости или ругательства, потом снова воцаряется настороженность, предпринимаются замаскированные попытки занять как можно более выгодное стартовое положение. Вот уж действительно, жанр ожидания в очередях народ довел до совершенства.