Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дедовские?
— Да! Зачем ты переспрашиваешь, если все прекрасно слышишь? Где ордена, я не нашел их у бабушки.
— Ах ордена… А, ты имеешь в виду те дедовские ордена, которые у нас были. Те ордена… Ну, так зачем они были нужны? Они ведь вечно где-то пылились, никто их и не мог найти, а почему ты спрашиваешь?
— Мама, где ордена?!
— Мы их продали… Как мы тогда думали, чтобы куда-нибудь съездить…
— Это он сделал, да?
* * *
Франциск решил играть. Вновь. По несколько часов в день. Как в лицее. Он снял чехол и протер инструмент. Циск пришел к выводу, что лучшего способа не найти. Гаммы и трезвучия — вот спасение. Других способов Франциск не придумал. Самостоятельно Франциск проходил школьную программу. Вновь. Этюд за этюдом, штрих за штрихом. Залигованные фразы и страницы разорванных нот, вступления и финалы, каденции, каденции, каденции. Франциск не собирался поступать в консерваторию, но хотел играть так, чтобы не было стыдно за чистоту и соединения. Впервые в жизни Циск получал настоящее удовольствие от игры, от самого процесса звукоизвлечения. Его больше никто не заставлял. Напротив. Он сам брал в руки инструмент, сам канифолил смычок и садился к столу, что заменял пульт. День за днем, сам, без педагога, Франциск продвигался все дальше и дальше, вглубь сонат, к репризам и кульминациям. Словно асфальт снегом, будто плечи перхотью, гриф возле ставки покрывался белой полосой. Пальцы вспоминали свое дело. На левой руке заживали первые мозоли, на ставке появлялся нарост.
Теперь Франциск получал удовольствие не только от исполнения концертов, но от самой возможности сыграть фразу из этюда. «Слава богу, исполнять упражнения пока не запрещено». Сыграв первые такты концерта, Циск представлял себя на большой сцене филармонии. Он представлял, как вслед за ним вступает оркестр, и как перед заполненным до отказа залом он начинает сложный разговор с музыкантами и с залом, с дирижером, с инструментом — и с самим собой. Виолончель немного покачивалась, и, взобравшись на вершину пассажа, Франциск останавливался, чтобы повторить восхождение вновь.
Когда соседка начинала стучать, Франциск откладывал виолончель и, приготовив себе скромный ужин, садился перед телевизором. Порой, переключая телеканалы, Франциск представлял, что человек на экране — его отец. Ведущий новостного выпуска, безликий чиновник, известный спортсмен. Вглядываясь в незнакомые лица, Франциск пытался отыскать в них родные черты. Иногда, по несколько раз за вечер, Циск присваивал отцовство тому или иному мужчине. Разглядывая морщинки под глазами министра иностранных дел и областного тракториста, спасателя и ректора государственного университета, Франциск раз за разом повторял про себя: «папа». Внимательно слушая очередное выступление президента, Франциск думал, что, возможно, именно этот мужчина когда-то охмурил его мать: «Быть может, они были вместе? Ночь, максимум две. Мать, конечно, помнит об этом, но теперь, как и все граждане страны, боится говорить даже о моем отце. Быть может, именно этим стоит объяснять тот факт, что этот человек, который и сам воспитывался без отца, так строг со своим народом?»
Франциск смотрел на президента и пытался убедить себя в том, что именно этот суровый и невзыскательный мужчина является его родным отцом, но ничего не выходило. Сходства не было. Франциск не понимал говорящего. Крупный взрослый мужчина пытался докричаться до сограждан, угрожал, запугивал собственный народ, и Франциск никак не мог понять, зачем он это делает. «К кому он обращается? Кто эти люди? Какую жизнь нужно прожить, чтобы поверить его словам? Что? Что должно произойти в жизни человека, чтобы он верил этим словам?»
Франциск продолжал думать о своем отце, и корреспондент государственного канала рассказывал жителям молодой республики, что «пятиконечная звезда на гербе нашей страны есть не пережиток красного прошлого, как могло бы показаться, но не что иное, как символ распятия Христа!». Франциск брался за голову и закрывал глаза.
* * *
Через несколько месяцев граждане маленькой республики пришли в себя. Наступило лето. Умерла экономика. Страну парализовал кризис.
Франциск часто звонил Стасу, но друг почти не отвечал, а если и отвечал, то делал это чрезвычайно холодно и отстраненно. Стас сетовал на загруженность и плотный график. Франциск понимал, что со Стасом что-то происходит, но спросить не рисковал:
— Встретимся сегодня?
— Нет, у меня плотный график.
— Какой график, Стас? Лето на дворе, ты в отпуске! Ты совсем сошел с ума, придурок?
— Сам придурок! Говорю тебе, я занят! Перезвоню!
Стас молчал. Стас что-то очень долго скрывал, скрывал несколько месяцев, с самого пробуждения Циска, пока однажды не позвонил и не предложил встретиться. На вопрос Циска, все ли хорошо, Стас ответил, что «теперь да», что, «наконец, все улажено».
— Бабуля, смотри кого я тебе привел, помнишь Стаса?
— Чувак, только не говори, что мы будем разговаривать с памятником!
— Ты же разговаривал со мной, когда я лежал в коме.
— Твоя бабушка говорила мне, что ты меня слышишь.
— Вот и я тебе, мудаку, говорю, что она сейчас нас слышит!
— Сам ты мудак!
— Ты мудак! Садись и рассказывай бабушке все, а я пока приберусь тут вокруг.
— Тут и так чисто!
— Я тебе, идиоту, говорю: разговаривай с бабушкой, а не со мной!
— Сам идиот! Здравствуйте, Эльвира Александровна! У меня все хорошо. С Настей разъехались, но это уже очень давно, и это, наверное, и хорошо, что мы с ней разъехались, как-то не складывалось у нас. Так что вот такие у нас новости. А что еще ей рассказывать?
— Все рассказывай, про то, что в городе происходит, расскажи.
— О! Это с легкостью! Это хорошо, что вы этого не видите, Эльвира Александровна! Предвыборные обещания нашего великолепного и единственного президента почему-то не случились. Наоборот. Мы в полной жопе, Эльвира Александровна!
— Не ругайся при бабушке!
— А чего не ругаться, если так и есть. Как это еще назвать, если не полной жопой?! Вы, Эльвира Александровна, даже представить себе не можете, что теперь в городе творится. Валюты в стране нет! Вообще нет. Люди стоят в очередях перед обменными пунктами сутками. Записываются в очереди. Драки! Я не шучу, представляете, настоящие драки за место в очереди! Но толку в этих драках все равно никакого нет, потому что валюты-то все равно нет! В общем, цирк полнейший. Живем, как в сказке! Ты-то будешь рассказывать бабушке или мне рассказать?
— Я сам, — Франциск сел рядом со Стасом и начал очень тихий, спокойный монолог.
— В общем, ба, я все взвесил, это не какое-то необдуманное решение, я долго об этом думал. В общем, я решил уехать. Я так больше не могу, правда. Судя по всему, нас действительно меньше. Я смотрю на людей вокруг — и вроде бы все всё равно довольны. Я устал, правда. Мне одной комы на жизнь хватило. Я потерял десять лет жизни и совсем не хочу потерять ее остаток. Я не хочу продавать унитазы, мне надоело. Все надоело, ба. Не хочу я так больше жить. Мне хочется, чтобы вокруг меня были здоровые, нормальные люди, чтобы было не страшно, мне надоело всего бояться. Мне надоело, что в этой стране ничего не меняется, мне все, все надоело! Видишь, обо всем об этом нужно кричать, а я говорю спокойно, размеренно, и это, мне кажется, самое ужасное. Я не хочу бороться, я хочу жить. Знаешь, ба, я на днях смотрел футбол по телевизору и понял одну вещь. Когда тебе десять, тринадцать, ты смотришь на экран и веришь в то, что однажды будешь точно так же выходить на поле. Ты не ходишь в секцию, профессионально не занимаешься футболом, но все равно веришь, что это может произойти, веришь только потому, что все люди на экране старше тебя. Ты понимаешь, что еще есть время. А теперь я понимаю, что времени у меня почти не осталось. Я позвонил Юргену несколько недель назад. Попросил прислать приглашение. Они прислали. Я поэтому сегодня и приехал к тебе пораньше. Мы сейчас тут с тобой поболтаем, и я поеду в консульство получать визу, вернее, подавать документы на визу. Ты не переживай, я буду приезжать к тебе, и я попросил Стасика, он тоже будет приходить…