Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История, произведшая в то время много шума, неожиданно погрузила меня опять в этот омут. Ростопчин, ставший недавно камер-юнкером и начинавший утверждаться в симпатиях великого князя, должен был однажды повторить дежурство в Царском Селе и написал по этому поводу весьма нелюбезное для своих товарищей письмо обер-камергеру Шереметеву, который имел глупость его показать. От этого последовали комичные вызовы и дуэли, кончавшиеся тем, что жены и сестры дуэлянтов бросались разнимать их скрещенные шпаги. Императрица, осведомленная об этом полицией и не допускавшая шуток, когда дело шло о подобающем Двору уважении, приказала дежурному генерал-адъютанту разобрать этот инцидент, что кончилось приказанием Ростопчину удалиться в Москву[173]. Великий князь, вне себя от гнева, спрятал его в Гатчине, и не зная, кому за это отомстить, выдумал следующее:
Императрицу часто беспокоили в Царском Селе, и когда она бывала нездорова, за ней плохо ухаживали. Однажды, она отослала окружавшую ее компании и легла отдыхать на диван, в большом лаковом кабинете. Я читал ей вслух, в течение часа, как вдруг камердинер вошел в комнату без доклада. — «Зачем вы пришли?» — спросила императрица. — «Не знаю, смею ли это сказать?» — «А что же?» — «Господин Нарышкин прибыли из Павловска и ждут уже давно на лестнице, внизу». — «Это мне безразлично». — «Да, но он желает что-то сказать графу, по поручению Его Императорского Высочества». — «Можно подумать, что вы здесь служите с сегодняшнего утра; вы должны бы знать, что сюда не входят, пока я не позвоню. Уходите! А вы, будьте так добры, продолжать чтение». — Через некоторое время она задремала. Около половины десятого она позвонила и спросила камердинера: — «А что, господин Нарышкин все еще ждет?» — «Точно так, Ваше Величество». — «Так пойдите, граф, и узнайте, что это за важные дела привели его сюда». — Меня разбирало любопытство, но и опасение того, что мне придется слышать. Я поэтому спустился по маленькой лестнице к бедному Нарышкину, занявшему впоследствии важную должность обер-гофмаршала и сидевшему тогда на нижних ступеньках. Когда он меня увидал, он встал и большие слезы выступили в его глазах. — «Надеюсь, вы меня простите, что я должен вам передать ужасное поручение, ноя не могу ослушаться». Это слово «ужасное» звучало смешно для человека, пользующегося высочайшей милостью. «В чем же состоит это столь ужасное поручение?» — «Великий князь приказал мне вам передать, что первая расправа, которую он учинит, когда взойдет на престол, будет состоять в том, что он велит вам отрубить голову». — «Вот кто очень спешит приступить к делу», — ответил я, смеясь, но потом присовокупил серьезно: — «Мне очень жаль, милостивый государь, что вам дали такое поручение. Скажите великому князю, что я буду иметь честь ему написать». — «Берегитесь это делать, он терпеть не может, когда ему пишут». — «Что же делать, раз я приговорен к смерти, мне нечего беспокоиться о том, что может понравиться или не понравиться Его Императорскому Высочеству». Затем, тоном человека, привыкшего давать аудиенции, я пожелал услужливому камергеру спокойной ночи.
На следующий день я написал великому князю весьма почтительное, но короткое письмо, в котором я выражал свое сожаление, что навлек на себя такую неслыханную немилость, даже не подозревая ее причины, но что, рискуя заслужить немилость, я умоляю Его Величество остерегаться таких опрометчивых осуждений и предварительных приговоров. После этого я ожидал одного из двух: или что Его Императорское Величество меня вызовет для объяснений, или что он запретит мне показываться ему на глаза, что было бы чрезвычайно неудобно для человека, встречавшего его только у императрицы, но вышло совсем иначе.
Я получил от Николаи письмо, на которое мне только пришлось пожать плечами. Он мне сообщал, что великий князь получил мое письмо, но не может на него ответить по двум причинам: во-первых, потому что он слишком умен для того, а во-вторых, потому что великая княгиня собирается разрешиться от бремени. На следующий день императрица меня спросила, какое важное поручение Нарышкин имел мне передать. Я просил Ее Величество смотреть на эту вещь, как на недостойную ее внимания, но это мне ничего не помогло. Тогда, желая дать понять, насколько мое положение щекотливо, я просил ее приказать мне говорить, что она тотчас сделала. Императрица, узнав в чем дело, страшно рассердилась, вся покраснела от гнева и повторила несколько раз: «Он еще не дошел до того, чтобы рубить головы; он даже не может быть уверенным, что когда-нибудь дойдет до того. Я скажу ему по этому поводу несколько слов. Он сходит с ума».
Великому князю было повелено явиться на следующий день в Царское Село, последовал такой выговор, что Павел Петрович, как всегда в таких случаях сильно перепуганный, обошелся со мной в высшей степени любезно. С тех пор я его встречал только у императрицы, а у него лишь в высокоторжественные дни. Он поглядывал на меня милостиво, но не говорил со мною ни слова, до тех пор, пока меня не назначили послом в Неаполь. Тогда он мне сказал: «Если вам это доставляет удовольствие, я вас с этим поздравляю». Было замечено, что после той сцены, которою он был обязан мне, он стал намного осторожнее в обращении с своими придворными. Его друг Ростопчин[174], впрочем, научил его, что не надо так скоро снимать маску, и давал ему, из своею убежища в Гатчине, советы, которые могли бы быть прекрасными, если бы их исходною точкою не были обман и интрига. Я помню, что когда однажды в личных апартаментах императрице рассказывали про какую-то новую выходку великого князя, граф Зубов сказал, со свойственной ему откровенностью: «Он сумасшедший». Императрица ему на это ответила: «Я это знаю не хуже вас, но, к несчастью, он недостаточно безумен, чтобы защитить государство от бед, которые он ему готовит».
Мое посольство в Неаполе и заточение в крепость, которому я был подвергнут по возвращении оттуда, лишили меня возможности дать подробный отчет о поведении великого князя в продолжении двух последних лет царствования Екатерины II (1794–1796). Я только знаю, что он постоянно был окружен группой лиц, называемых «гатчинцами», почти не выезжал из Гатчины и появлялся в городе лишь в торжественных случаях. Но тем скорее он появился в столице, как только до него дошло известие о болезни Ее Величества. Эта великая государыня еще не перестала дышать, Ростопчин и граф Шувалов[175] без уважения к почившей, уже заняли ее опочивальню и впустили туда своих друзей и любимцев. Я никогда не мог понять, каким образом граф Зубов и остальные могли до такой степени потерять голову, чтобы допустить подобную профанацию.