Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…В школе, проходя по коридору мимо учительской, он увидел в неприкрытую дверь отца – пиджак, галстук, аккуратный зачес набок с пробором слева, насторожённый взгляд из-под нависших век. И – неизменный карандаш, грозно торчащий остриём вверх из пиджачного кармана как оружие самозащиты.
12 Сиянье карих глаз
Голос Нины Николаевны в этот день утратил свою звонкость – на уроках и в учительской она говорила монотонной скороговоркой, будто пыталась отделаться от собеседников. Взгляд её был опущен то в классный журнал, то в ученические тетради или улетал в окно, за пределы школы, блуждая где-то в безысходном смятении.
И никто не спрашивал её, здорова ли она, не случилось ли чего-нибудь дома. Все – и ученики, и учителя – знали: Виктор Афанасьев, посланный ею к родителям Ищенко, поручение выполнил, после чего Санька был избит отцом так, что не смог прийти в школу. Его распухшее лицо, в кровоподтёках и синяках, видел пуркарский семиклассник Виктор Семеняка, когда к нему заходил, чтобы вместе ехать в Олонешты.
На большой перемене в учительской пили чай, и улыбчивый математик, предложив Нине Николаевне бутерброд и услышав отказ, посоветовал:
– Не убивайтесь вы так, почти все отцы лупят своих сынков. Да и розги в школах отменили всего лишь каких-то пятьдесят лет назад. Я иногда думаю – поторопились.
– В этой ситуации, извините, Нина Николаевна, я бы больше посочувствовал Виктору Афанасьеву, – сказал Бессонов, оторвавшись от стопки тетрадей. – Ведь Саня Ищенко теперь его ненавидит.
– С отцом Ищенко нужно провести беседу, – вмешался Семён Матвеевич, – а Сане объяснить, что Виктор всего-навсего выполнил поручение. Или, скажем даже, исполнил свой долг.
– Такой «долг» сродни палачеству, – медленно произнёс Бессонов. – Ты же, Семён Матвеевич, я полагаю, не хочешь, чтобы твой сын вырос слепым исполнителем чужих приказов.
– Да с этими оболтусами просто сладу нет, – пожаловалась всем Надежда Дмитриевна. – Они же иногда так бесятся, что хоть линейкой усмиряй.
– Но вот же на уроках французского всегда тихо. – Александра Витольдовна произнесла свою реплику с обычной, чуть заметной усмешкой. – Значит, можно сладить.
– Ну стоит ли сравнивать? Бессонов ребят просто гипнотизирует, – улыбаясь, возразила Надежда Дмитриевна. – Так ведь, Александр Алексеевич?
– Не я их, а скорее – они меня.
…Последним его уроком в этот день был классный час в седьмом. Бессонов вошёл за минуту до звонка, сел, не обращая внимания на неутихающий галдёж, и, сцепив на столе руки, стал молча всматриваться в лица ребят. Он знал о каждом всё – склонности, домашние обстоятельства, конфликтен или податлив, раним или защищён бронёй туповатого равнодушия. У всех он, знакомясь, бывал дома, удивив родителей странным сочетанием церемонной вежливости и твёрдости суждений.
Ему вначале были интересны они все – и родители, и их дети. Может быть, ещё потому, что до них почти полтора десятка лет учительствовал у себя, в Пуркарах, в крестьянской школе. А тут совсем новый, как он говорил, социально неоднородный материал – люди, приехавшие из-за Днестра, из той бескрайней России, которую Бессонов знал лишь по рассказам и книгам.
В первые послевоенные годы он всматривался в них с жадностью путешественника, открывшего наконец для себя давно чаемую землю. Но потом, позже, исследовательский его пыл стал вытесняться усталостью, происхождение которой он пытался себе объяснить и не мог.
Класс насторожённо замолк, почувствовав что-то необычное в его настроении.
– Сегодня нам придётся сменить тему. – Голос негромкий, звучащий издалека, словно бы обречённо пытающийся преодолеть непосильно-огромные пространства. – Давайте поговорим не об успеваемости и дисциплине, а о взаимопомощи. О том, как, желая добра другому, случайно не угробить его. Из лучших, разумеется, побуждений.
Он говорил о том, как это трудно – помогая человеку, не унизить его ощущением своего превосходства, как тут важна деликатность и опасно бездумное исполнение своего долга, способное превратить исполнителя в механизм, которым управляет некто равнодушный и недалёкий или, хуже того, коварный и злой. А потому нельзя слепо доверяться никому, особенно – жаждущим командовать людям, какими бы добродетельными они ни казались.
Он говорил о том, что знал с детства, чему его учила мать, что сам вынес из собственного опыта общения с людьми, в то же время понимая всю зыбкость такой проповеди, неспособной изменить устоявшиеся в семьях этих ребят стереотипы отношений.
Да, конечно, неспособной изменить сейчас, тут же мысленно возражал он себе, глядя в ребячьи лица. Но потом-то, потом, спустя годы, вдруг кому-то из них понадобится эта мысль, застрявшая в их сознании? Или – нет? Что за проклятие висит над родом человеческим, не позволяя передать во всей полноте готовый душевный опыт, заставляя новое поколение идти к нему путём проб и ошибок, через самоунижение и боль?..
Не было у Бессонова ответа на этот вопрос, убеждён он был лишь в одном – какими бы ни оказались обстоятельства, его долг выговорить мысль… И он её выговаривал… Затем предложил им самим вспомнить эпизоды из своей жизни, когда добрые побуждения и слепая доверчивость приводили к обратному результату, попросив не касаться всем известной истории, случившейся в шестом классе.
После минуты тишины – казалось, они, озадаченные, не заговорят совсем – шевельнулась рука Елены Гнатюк. Шевельнулись её чуть сдвинутые тёмные брови, блеснул вопросительно-сосредоточенный взгляд.
– А если человек умный и добрый, разве нельзя довериться ему полностью? – спросила она не вставая – так у Бессонова на классном часе было принято.
– Умный и добрый тоже может ошибиться.
И тут снова начался галдёж, напоминавший шум листвы от налетевшего ветра. Бессонов не прерывал его – был убеждён: только в стихии свободных эмоций может созреть самостоятельное суждение.
Но следить за обменом репликами и подвижным настроением класса ему мешал взгляд Гнатюк. Мешали её гладко зачёсанные волосы, собранные тяжёлым плотным узлом под затылком, нежный овал смуглого лица, сияние карих глаз, то тревожно-вопрошающих, то источающих тёплый и ровный свет. Мешали уже второй год, изо дня в день: в классе; в школьном коридоре, где она, присев возле груды сменной обуви, трепала рыжую Ласку за мягкое ухо, на сельской улице, когда шла навстречу, не скрывая счастливой улыбки.
И только что прозвучавший вопрос её на самом деле содержал утверждение: да, Елена Гнатюк решила, что он, её учитель, самый умный и самый добрый человек на свете, и она, пятнадцатилетняя девочка, скорее – девушка, судя по неторопливой грации её сложившейся фигуры, готова целиком довериться ему, тридцативосьмилетнему, и пойти за ним туда, куда он поведёт, взяв жёсткой своей рукой её мягкую, по-детски пухловатую руку.
Семиклассница Елена Гнатюк, будучи в школе неизменной отличницей и, кроме того, старшей сестрой двух братьев, учившихся в четвёртом и пятом классах, на переменах покрикивала, умеряя их резвость, разговаривала с учителями об их поведении, и, может быть, ещё поэтому в её взгляде часто мелькало выражение материнской заботы. У неё был образцово каллиграфический почерк, и она первой на уроках французского научилась грассировать – была единственной, кто делал это именно так, как учитель Бессонов.