Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые я четко осознал, что Эмили Воршоу навсегда ушла из моей жизни.
Я давно добивался этого — нет, неосознанно, клянусь, я прогонял ее из моей жизни без всякого умысла или чувства злорадного удовлетворения, я действовал не задумываясь, почти машинально, как мальчишка, методично раскачивающий молочный зуб. Не ссылаясь на такие понятия, как доппельгэнгер, или на мое заболевание под названием синдром полуночника, трудно точно ответить на вопрос, почему я так поступал; одно несомненно — моя врожденная способность выплескивать во внешний мир чувство отвращения к самому себе, по всей вероятности, имеет к этому некоторое отношение. У меня не только никогда не возникало желания вступить в какой-нибудь клуб, который смог бы назвать меня своим полноправным членом, но если бы даже такое случилось, и они по собственной инициативе записали меня в свои ряды, я бы непременно явился на площадку для сквоша в перепачканных грязью уличных туфлях, а придя на новогодний бал, поджег бы их плюшевые портьеры.
Ни я, ни Эмили не могли бы назвать наше чувство любовью с первого взгляда. Мы познакомились в доме ее подруги, чей муж преподавал курс истории английского романа девятнадцатого века, а также председательствовал на посвященных игре в покер еженедельных собраниях профессоров нашего факультета, которые я иногда посещал в первые месяцы моего одинокого и безрадостного существования в Питсбурге. С первого взгляда она показалась мне холодной и надменной, хотя и красивой, а я, по словам Эмили, произвел на нее впечатление большого, шумного и хвастливого алкоголика. Разумеется, наши первоначальные суждения друг о друге были абсолютно верны. Мы еще несколько раз случайно встречались на разных вечеринках, но наше общение ограничивалось короткими и какими-то неуклюжими беседами. Однажды до меня дошел слух, что она потеряла работу — в то время Эмили работала фотографом в отделе маркетинга сталелитейного завода, в ее обязанности входило делать красивые рекламные снимки железных болванок и плавильных печей, — я дал моему коллеге-диккенсоведу, мужу приятельницы Эмили, телефон одного моего знакомого, старшего менеджера в «Ричард, Рид и К0». Парню понравилась ее работа, и он взял Эмили в агентство. Эмили сочла необходимым поблагодарить меня и пригласила на ужин в ресторан. После ресторана она пригласила меня к себе домой. Через год мы поженились. К моменту знакомства с Эмили у меня накопилась усталость и появилось странное недоверие к любви с первого взгляда. Два моих предыдущих брака, в которые я кидался как отчаянный пловец в бурное море, закончились полным крахом, и вполне логично, что на этот раз я предпочел окунуться в тихую заводь.
Думаю, к женитьбе на Эмили Воршоу меня подтолкнуло слишком буйное воображение, рисовавшее идиллические картины семейного счастья, размеренной сексуальной жизни и банальное желание обрести собственный дом, похожее на мечту выросшего в приюте сироты. Странный клан Воршоу, образовавшийся в результате долгого и сознательного воплощения в жизнь программы по усыновлению детей из Старого Света, состоящий из евреев и корейцев, интеллектуалов, шарлатанов и фантазеров, увлеченных проблемами покорения космического пространства, — клан, объединявший людей, ни один из которых не был связан узами кровного родства с другими членами семьи, показался мне наиболее подходящим галактическим пространством, где и моему блуждающему метеориту может найтись место. С моей стороны это был если и не достойный поощрения, то вполне искренний порыв, однако с тех пор я успел понять, что мимолетный chaleur[11]и тоска по домашнему очагу, заложенные в фундамент здания под названием семейное счастье, являются не более прочным строительным материалом, чем сверкающий на солнце кусок голубоватого льда. Мой брак оказался не более надежным убежищем, чем живая изгородь во время грозы.
Войдя в кабинет, я обнаружил Джеймса Лира, он лежал на длинном зеленом диване, натянув до самого подбородка сложенный пополам и застегнутый на молнию спальный мешок. Этот старомодный мешок, разрисованный фигурками уток, охотников и борзых собак, некогда принадлежал отцу Эмили. Лампа на моем рабочем столе была включена. Скорее всего Ханна специально оставила ее гореть на тот случай, если Джеймс проснется посреди ночи и не сможет сразу сообразить, где находится. Она заботливо повернула абажур так, чтобы свет не падал ему в глаза. Интересно, Ханна все еще ждет меня?
Я представил, как она лежит в своей маленькой комнате на узкой кровати под фотографией Джорджии О'Киф[12]работы Штиглица и, подперев кулаком щеку, прислушивается к скрипу половиц у себя над головой. На мгновение я позволил искушению овладеть моим воображением; воображение нарисовало заманчивую картину: я выхожу из кабинета, пересекаю холл и спускаюсь по лестнице, ведущей в комнату Ханны. Затем я бросил взгляд на рабочий стол. Ханна направила свет лампы точно на середину стола, высветив увесистую пачку бумаги, эти девственно чистые листы были моими неоплаченными векселями, белоснежным полем битвы, на котором я вел упорное и изматывающее сражение с «Вундеркиндами». На меня вдруг навалилась страшная усталость. Я опустил рюкзак на пол рядом с диваном Джеймса и выключил свет. В какой-то момент, поддавшись неразумному оптимизму, я потащился через холл к комнате для гостей, в надежде обнаружить там Терри Крабтри. Однако вовремя одумался и поволок свое дряблое тело в соседнюю, пустую и холодную спальню.
* * *
Когда утром в субботу я открыл глаза, за окном было черное небо и высокие звезды. Я повернулся на нашем необъятном супружеском ложе и взглянул на часы — стрелки показывали без четверти шесть. Укушенная лодыжка по-прежнему ныла, тупая пульсирующая боль жгла ногу, как будто я стоял на раскаленных углях. За ночь пластырь, которым я в спешке залепил рану, сполз, и на простыне остались бурые разводы, напоминающие начерченные кровью японские иероглифы. Я немного полежал, прислушиваясь к шторму, бушующему внутри организма, — похмельные волны то накатывали, захлестывая меня с головой, то нехотя отступали. Я старался покрепче вжаться в матрас и судорожно хватался за плавающие вокруг меня обломки сновидения. Мелкие детали ускользнули из моей памяти, но общий пейзаж и центральная метафора запомнились достаточно отчетливо: я пытался пробраться в темную, пышущую страстью пещеру между ног Ханны Грин. Я застонал в голос, стиснул зубы и, как учат нас мудрые йоги, сделал несколько глубоких вдохов. Однако через пару минут сдался и, поднявшись с постели, голый и несчастный, побрел в ванную блевать.
За последние несколько лет моего трезвого существования я совершенно потерял сноровку и разучился справляться с неизбежными последствиями неумеренного употребления алкоголя: вместо того, чтобы спокойно отдаться похмелью, я пытался сопротивляться. Когда меня перестало тошнить, я сполз на пол, свернулся калачиком и долго лежал возле унитаза, чувствуя себя одиноким и никчемным, словно подросток, подвергшийся суровому и несправедливому наказанию. Затем я поднялся с пола, надел очки, сунул ноги в шлепанцы и натянул мой любимый халат; считалось, что халат приносит мне удачу, закутавшись в него, я обрел некоторую уверенность и самоуважение. Как и большинство дорогих моему сердцу вещей, раньше этот халат принадлежал другому человеку. Много лет назад я случайно нашел его в стенном шкафу одного маленького коттеджа в Джирхарте, штат Орегон, — мы с Евой Б. снимали его на лето у семьи по фамилии Кнопфлмачер. Это был необъятный халат из белой ворсистой ткани с прорехами на локтях и крупными букетами розовой герани, вышитыми на мешковатых карманах. Я ни секунды не сомневался, что халат принадлежал миссис Кнопфлмачер. С тех пор я не мог сесть за рабочий стол в другой одежде. К моему несказанному восторгу, в одном из карманов халата я обнаружил крохотный обуглившийся окурок и коробок спичек. Я стоял у окна спальни, потягивал сладковатый дым и смотрел на восток, где появлялись первые проблески наступающего дня.