Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Шереметьево прислал клиентке мейл: благодарил за визит и за возможность так хорошо узнать ее и страну. Причем, всего за три дня.
Прошел месяц. Брайан лениво правил текст русской дамы, гонял по Парижу на байке, ходил с Селин на светские рауты. Просматривая как-то утром почту, он удивился письму из Руана. Почерк был незнаком. Брайан разорвал конверт, в нем были фотография и листок бумаги. Почерк на нем был такой же, как на конверте, незнакомый…
«Ты вряд ли помнишь меня. Я – Клер, которая двадцать два года назад жила в Нормандии и работала в баре. Вспомнил? Долго думала, прежде чем написать, но решила, что было бы несправедливо, если бы ты прожил всю жизнь, не зная, что у тебя есть дочь. Да, дочь… Я всегда хотела ребенка, но не считала, что нам будет лучше, если у меня будет муж, а у ребенка отец. Можешь относиться к этому, как считаешь нужным.
Доминик красавица, но мало похожа на тебя, разве что глаза. Я сказала ей, что ее отец погиб, выполняя военное задание, когда я была беременна. Это же почти правда. Думаю, ей лучше не знать, что мать обманывала ее всю жизнь. Зная тебя, уверена, что ты согласишься с этим. Но было бы несправедливо лишать тебя возможности взглянуть на нее, если, конечно, ты захочешь. Вот наш адрес…
Надеюсь, твоя жизнь сложилась хорошо.
Клер».
На фотографии хрупкая шатенка с рюкзачком держалась за велосипед на фоне здания университета. Брайан сидел на диване с письмом в руке и старался представить себе дочь, о которой он не знал двадцать два года.
От Парижа до Руана всего пять часов езды по автостраде. Весна была в разгаре, конец апреля, трасса сухая. Брайан выехал на своем байке в ночь, чтобы выспаться в Руане, а утром, пока Доминик на занятиях, встретиться с ее матерью. Клер выглядела гораздо старше Селин, хотя, удивительно, они были одного возраста, обе на пять лет старше Брайана. Клер работала администратором в клинике, по ее словам, они с Доминик ни в чем не нуждались, но Брайан настоял, чтобы она взяла у него деньги. Клер сказала, что выбрала Брайана потому, что он был очень добрым: она всегда понимала, что его сальные шутки, армейские проказы – всего лишь маска. Маска чего? Этого она не знала, но для Клер он был именно тем мальчиком с ангельским взглядом, задумчивым и грустным, каким Брайан видел себя, глядя на армейские фото. Еще она сказала, что выбрала Брайана потому, что тот не любил ее. Она знала, что он забудет ее, как только полк переведут из Нормандии, и никогда не вмешается в ее жизнь.
Вечером Брайан уселся в уголке на втором этаже местного ресторана, заказал бутылку красного вина и седло барашка. Он пил вино и разглядывал вишневые шторы, белые молдинги и карнизы на стенах, лица посетителей. Принесли барашка, который оказался на удивление вкусным… Клер и Доминик появились примерно через полчаса. Клер села поодаль, но так, чтобы дочь сидела лицом к отцу. Доминик что-то оживленно рассказывала матери, обе смеялись. На девочке было синее платье из модно-выгоревшей ткани, на ключицах проглядывали косточки. Брайан думал, что никогда еще не видел таких красивых девушек. Он думал о том, как постарела Клер: пожалуй, встретив ее на улице, он бы ее не узнал. Официант убрал со стола пустую тарелку, Брайан вылил остатки вина в бокал и попросил счет. Допив кофе, расплатился и пересек зал ресторана. У дверей обернулся, глядя теперь в глаза Клер поверх блестящих, тщательно выпрямленных волос дочери и послал Клер воздушный поцелуй.
Брайан гнал байк по автостраде снова через ночь, потому что на одиннадцать утра была назначена встреча в издательстве. Он всегда знал, что не может быть отцом.
Он не хотел бы знать ни детского крика по ночам, ни детских болезней. Он не хотел знать, что и как складывалось и не складывалось в жизни Доминик, какие отметки она получала, в каких мальчиков влюблялась, где хочет работать после университета. Ему было достаточно знать, что его дочь красива и грациозна, что росла без отца, который не навязывал ей свои представления о добре и зле, зато с матерью и ее любовью. Материнской любовью, которой Брайан никогда не знал.
Он знал, что теперь в его жизни есть дочь и что ему будет приятно иногда думать о ней. Дочь красива, у нее любящая мать, она получит образование. Доминик никогда не была ирландским мальчиком, не ходила в Тринити-колледж только потому, что там учился принц Чарльз, или в католическую школу для мальчиков в Лондоне. Ее не изнасиловал в двенадцать лет священник, и она никогда не будет служить в армии. О чем еще беспокоиться? Еще одна страница жизни, давно познанной, состоящей из бесконечности событий, незамысловатых и обыденных, как московский ресторан, баварский бар, стертый с лица земли, или генерал Лебедь…
Он еще увеличил скорость: надо было попасть домой хотя бы до трех утра, чтобы выспаться перед встречей в издательстве.
– Дашь ты мне деньги на диски, в конце концов? – требовал Лешка у отца за обедом.
– Сколько можно бить диски на машине? Ездишь безобразно, никакого уважения к моим деньгам! – гнул свою линию отец.
Обычный воскресный скандал, знакомый всем детям и родителям. И происходит он, как правило, именно за обедом, когда всем кажется, что пришло время единения, что, наконец, все обрели способность слышать друг друга, понять близкого человека. «Мам, ну скажи ему», – пару раз рефреном звучали ремарки Лешки, студента то ли третьего, то ли уже четвертого курса юрфака «Вышки». Мать, Ленка, нервно курила, бросала исподлобья косые взгляды на мужа. То ли ей хотелось, чтобы муж дал-таки деньги Лешке на диски, то ли у нее руки чесались самой дать сыну по башке, а заодно и мужу. Мне все это казалось дикостью: парень, в натуре, наглость потерял! Диски бьет, и нет, чтобы смущенно попросить отца помочь, он требует! Возмущенно требует. Хотя мне ли не понимать, как это у них бывает, у избалованных любовью мальчиков. Я и понимала. Так казалось, наверное, не только мне, мое понимание, что по-другому и быть не могло, громко висело над столом. Лешка его слышал отчетливо…
– Я подвезу вас в Москву, – буркнул он.
Я уже шла по дорожке от дома к машине, когда, с треском хлопнув дверью, Лешка в ярости сбежал с крыльца, на ходу бормоча проклятия в адрес родителей. Плюхнулся в машину, включил мотор. Мы молча ехали по местной дороге, скользкой от мокрой желтой листвы, по темному Осташковскому шоссе, блестящему от дождя, по тускло освещенному городу. Обычное унылое возвращение с дачи в город в темень и слякоть поздней осени. В машине слышна была только Лешкина злость, которая с каждым километром все больше сменялась безысходной тоской. От невыносимости жизни, от глухоты родителей, которые сами же купили ему годом раньше новенький «вольво», – что ж ему теперь, с битыми дисками ездить? Лешкина тоска резонировала во мне воспоминанием о другом воскресном дне, ярком, августовском, в моем собственном доме в Вашингтоне.
То лето мой восемнадцатилетний сын провел в маете, грубил, огрызался, постоянно срываясь в агрессию. Это было не первое лето его агрессии, его отторжения всего, что пытались донести до него и я, и бабушка, и отец. Он уже года четыре говорил о своей ненависти ко всему, чего бы ни касался разговор. К своей, казалось бы, давно забытой школе в Москве, к своей лучшей школе в Вашингтоне, окончить которую заставили его мы с бабушкой, тянувшие его буквально за уши. Он ненавидел меня за призывы помнить, сколько мы с отцом сделали для того, чтобы он попал в университет, и за то, как я одеваюсь, за мои деньги и за их отсутствие. Мы не слышали друг друга, я плакала по ночам. Мне было жаль себя, но еще больше – его, страдавшего от этой разрушительной ненависти ко всему миру, а главное – к себе самому.