Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пить это можно? – спросил Данилевский и замахал руками. – Ты прости меня, дур-рака, Валь! Разве об этом спрашивают? И об этом ли надо говорить? Валя, – снова пробормотал он растроганно, похоже, машинка в Данилевском опять отказала, кадык гулко дернулся, нырнул в челюстную выемку, голос истончился, в нем возникло что-то мокрое. – Валя…
– Это саке, – пояснил Пургин.
– Знаю, японская рисовая водка, – если Данилевский не мог справиться со своим голосом, то с речью, со словами справлялся вполне успешно, – пьют только теплой.
– Не только, – засмеялся Пургин.
– Верно. Но по правилам саке положено пить подогретой, я читал.
– Теплой водку пусть пьют самураи. И закусывают ее мочеными червями. Мы, Федор Ависович, поступим с рисовой водярой по-русски.
– По-русски, – испорченным сырым ахом просипел Данилевский.
Пургин отвинтил от гимнастерки орден и бросил в пиалу.
– За то, чтоб не последний, – сказал он и добавил: – хотя и так уже много.
– А ничего это… – Данилевский опасливо посмотрел на пиалу, – Ленина в японской водке?
– Ничего, – Пургин улыбнулся, – можно.
Отпили понемногу из пиалы, орден Пургин доставать не стал – сейчас явится Весельчак, придут другие – обмывать орден придется по полной программе.
– За портсигар спасибо, – сказал Данилевский, вертя плоскую кожаную коробку в руках, – изящная штука. Хоть и не курю я папирос с сигаретами, а, имея такую штуку, придется, – он приподнял портсигар и засмеялся. – А чего на стену трофеев привез маловато?
– Эти очки стоят катаны и сирены, вместе взятых.
– Вот как?
– Это очки комбрига Яковлева, Героя Советского Союза.
– Того самого? Который погиб?
– Того самого. Очки – личный подарок комбрига. Когда он еще был жив. А погиб он… Хотя смертей глупых не бывает, погиб он по-глупому. На переправе залез на броню, начал командовать переправой, подставился, и японцы скосили его из пулемета. – Пургин сморщился, повторил: – Подставился. Сам. В горячке!
Пургину повысили зарплату, от редакции преподнесли подарок – часы, главный сказал, что сбросит пару бомб на Моссовет: пусть Пургину выдают квартиру, хватит герою двух японских кампаний жить, словно бездомному мышу в редакции и спать на диване. Пургин смущенно замахал руками и потупил голову:
– Прошу не тревожиться за меня. Не надо ничего вышибать специально. Есть диван – и хорошо, диван меня вполне устраивает. Подойдет квартира в порядке общей очереди – скажу спасибо, не подойдет – буду ждать. И не надо меня выделять из остальных, я такой же, как и все.
– Да уж, такой, – буркнул главный, – такой, да не такой!
– Такой, такой, – проговорил Пургин, интонацией, цветом голоса нажимая на первое значение слова, – обычный. Такой же нервный, – Пургин демонстративно потопал ногами, расставил руки в стороны – то ли ходячий скафандр, то ли искусственный человек, сделанный из незнакомого материала – роботов тогда еще не было, – уязвимый: хочу вкусно есть, хочу вкусно пить, но это не означает, что для меня не существует никаких правил. По-до-жду, – сказал он. Иначе как я буду смотреть в глаза тому, кого обойду? А подойдет очередь – скажу спасибо!
– Ладно, – недовольно буркнул главный; с Пургиным он не был согласен: все-таки не в каждой редакции есть люди, награжденные двумя орденами Ленина. А если быть точнее – нет ни в одной редакции, – не найдешь, даже если пропахать весь Советский Союз от Чукотки до Витебска.
Пургин продолжал спать на диване в военном отделе «Комсомолки». Иногда к нему приставали с просьбой – уже не Данилевский, другие, – расскажи, как очевидец, что было на Халхин-Голе? Ведь сколько награжденных, столько раненых, столько калек и похоронок, но в печати почти ничего не было сказано; звучали только крики «ура», а информация, статьи – кроме, может быть, Данилевского, – проскакивали деревянные, ими только печку топить и еще, может быть, в зубах ковырять, и все… Люди о Халхин-Голе знали так же мало, как и о Хасане. Пургин огорченно разводил руки в стороны:
– Если бы я мог – рассказал бы! Но не могу, не имею права.
Из горячего возбужденного лета Москва вкатилась в затяжную сырую осень, из осени – в зиму: ноябрь был уже зимним месяцем – снег, морозы, синие секущие ветры, коротенькие, словно бы метрами отмеренные дни – колесо природы не останавливалось ни на минуту. Близился 1940‑й год.
Снова запахло порохом, на этот раз не на Востоке – на Западе, на границе с Финляндией. Флот наш, всегда вольно чувствовавший себя в мелкой Балтике, сейчас находился под прицелом – не было замка, который мог бы запереть флот за оградой, чтобы корабли находились в безопасности, замок был нужен, и для этого требовалась финская земля.
Наши пробовали обменять землю на землю – взять себе территорию для того, чтобы повесить замок, не очень много, взамен отдавали земли куда больше, в два раза больше, но финны, понимая, что означает такой «ченч», от обмена отказались наотрез.
На границе постоянно вспыхивала стрельба – били из пулеметов, из винтовок, из пистолетов, из новомодного оружия, которое было и у финнов, и у нас – из автоматов, иногда даже бухали орудия и снаряды с тяжелым бултыханьем устремлялись то в одну, то в другую сторону.
В лесах, в густотье деревьев гнездились кукушки, одетые в белые халаты и потому в сумраке коротких дней почти невидимые; кукушки стреляли метко, зло – многие части не досчитались своих воинов.
В «Комсомолке» ругались: надо же, Ленин со Сталиным предоставили Финляндии независимость, не стали мелочиться – отдали им все, даже села на перешейке, где уже двести с лишним лет живут русские, а финны в ответ не могут совершить простой «куп де грас», выделить кусок камней на берегу – да не бесплатно! И еще палят из всего, что может палить, в елки насажали кукушек… Тьфу! Статьи «Комсомолки» были гневными, хлесткими.
26 ноября 1939 года расположения наших частей были накрыты огнем финской артиллерии, огонь был плотный, как при хорошем наступлении. Уж не хотят ли финны накатить свою машину, управляемую бароном Маннергеймом, на советскую землю? Барон, кстати, был опытный военный, русской выучки, воспитанный на заветах Суворова, на свою же голову выучили белобрысого, – плюс ко всему, он знал нашего солдата, знал его слабости, знал, чем силен российский солдатик… Барон был не дурак.
В одну из ноябрьских ночей телетайп «Комсомолки» долго не давал отбоя, – а раз телетайп не дает отбоя, значит, номер не может быть подписан, на месте сидела половина редакции, куковала, гоняла чаи и вела патриотические разговоры, – такое было и перед Хасаном и перед Халхин-Голом…
«Ну что, неужели снова война?» – невесело размышлял Пургин, он был дежурным по военному отделу, каждый отдел держал сейчас на работе по человеку, на случай непредвиденных ночевок были заготовлены одеяла и подушки; в буфете образовали НЗ – десяток буханок хлеба, который постоянно обновляли – хлеб быстро черствел, – спирт, добытый по блату, твердую, как железо, копченую колбасу, рыбные и мясные консервы, мешок картошки, мешок макарон.