Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоит подумать серьезно девицам о том, что придется оставить им после себя на свете, если случится, что они умрут в восемнадцать, двадцать или в тридцать лет своей жизни. Без сомнения, кучу вышивок, множество приятных, нежных, неразборчивых писем, умеренный запас добрых дел и целый воз хороших намерений. Кроме этого они оставят еще свое имя на могильной плите да кратковременную память родных и друзей…[448]
Самая сильная реплика в этих дебатах поступила в 1844 году из арендованной комнаты дома в Тайнмуте. Гарриет Мартино, уже прославившаяся как автор работ по политэкономии, слегла осенью 1839 года в возрасте тридцати семи лет[449]. Как и в случае с другой известной женщиной-инвалидом XIX века, Флоренс Найтингейл, которая также слегла в постель, когда ей было под сорок, ведутся споры о сущности этой болезни. Ретроспективный медицинский диагноз – наука не точная, тем не менее сегодня признано, что у обеих были реальные заболевания, которые они использовали в стратегических целях, продолжая управлять своей общественной жизнью[450]. Мартино, по-видимому, страдала выпадением матки и кистой яичника и болела на протяжении пяти лет, прежде чем выздороветь – благодаря, как она считала, новой науке о животном магнетизме[451]. Несмотря на то что им суждено было прожить долгую жизнь, обе женщины в силу тех или других обстоятельств считали, что умирают; это было проявление не столько ипохондрии, сколько реалистического пессимизма всякого больного в ту эпоху – с ее неточными диагностическими методами и нехваткой действенных методов лечения. В 1858 году они обсуждали тему здоровья в переписке: «Любое сделанное дело может оказаться последним, это вероятнее, чем обратное. Но я могу и продолжать, как я уже продолжала, – гораздо дольше, чем можно было ожидать», – писала Мартино, на что Найтингейл отвечала: «У меня тоже „нет будущего“, и я должна делать все, что в моих силах, не откладывая»[452].
Заточенная в комнате, Мартино размышляла о своем состоянии. Пойдя на поправку, она с большой скоростью написала книгу «Жизнь в комнате больного: заметки инвалида». Книга быстро продавалась, что говорит как о широте современного интереса к этой теме, так и о глубине ее рассуждений[453]. Центральный ее тезис касался потребности больного в том, чтобы самому управлять доступом в его комнату, а также непреходящей ценности уединения, которым он в этом случае может наслаждаться:
Не могу не высказать пожелание, чтобы больше внимания уделялось удобству пребывания больного в одиночестве. Это настолько далеко от понимания, что хотя во множестве случаев больные желают и искренне добиваются уединения, им если и не сопротивляются, то удивляются и потакают в их, как считается, причуде, вместо того чтобы отнестись к ним серьезно; между тем, если прислушаться к ним как к тем, кто лучше знает, как им будет удобнее, то можно увидеть: у них есть на то причина. В доме, полном родственников, это может быть неестественным для инвалида – проводить помногу часов в одиночестве; но там, где, как в случае с представителями среднего и рабочего классов общества, у всех остальных членов семьи есть профессии и обязанности – обычное дело в жизни – помимо инвалида, мне в самом деле кажется, и к тому же известно по собственному опыту, что лучше всего для больного человека жить в одиночестве[454].
Как и в общем случае со средним классом, понятие «быть одному» включало в себя помощь с проживанием. В конце «Мэнсфилд-парка» Джейн Остин описывает бедственное положение беспутного Тома Бертрама:
В компании молодых людей Том отправился из Лондона в Нью-Маркет, где ушибы от падения, на которые вовремя не обратили внимание, и изрядное количество выпитого вина вызвали лихорадку; и когда компания разъехалась, он, не имея сил двигаться, был предоставлен в доме одного из этих молодых людей болезни и одиночеству на попечении всего только слуг[455].
Точно так же и несколько более дисциплинированная Мартино обдумывала будущее, в котором можно было быть одной и одновременно в компании: «Нужно ли говорить, что этот план уединения в боли, – объяснила она, – предполагает достаточные и приятные посещения; но для устойчивого состояния (хотя я знаю, что в кратковременных болезнях это иначе) никакие посещения не сопоставимы с посещениями слуги»[456]. И тогда, и позже Мартино относилась к своим горничным с большой добротой, но в определенном смысле они не считались за людей. Одиночество было вопросом контроля. Слуга был просто работником, как и медсестры и врачи. К ней регулярно заходил терапевт, но, вопреки претензиям набирающей вес медицинской профессии, Мартино не считала его тем, кто может принимать решения относительно ее здоровья[457].
Это была аксиома – что посетители, какими бы добрыми ни были их намерения, принимаются не по праву, а по усмотрению пациента. Как писал Энтони Томсон в книге «Домашнее обустройство палаты больного» (1841), «определенный благотворный эффект может быть достигнут благодаря правильно отмеренной компании, даже когда инвалид еще не в состоянии покинуть свою комнату. Однако при выборе тех, кто будет ободрять и развлекать его, необходимо проявлять большую осмотрительность»[458]. Мартино особенно раздражал неутомимый оптимизм сиделки. Больная не хотела, чтобы ей снова и снова говорили, что выздоровление несомненно и близко, когда она вполне знала, что это не так. «Все, кроме правды, – писала она, – становится ненавистным в палате больного»[459]. Этот вопрос затронула и Флоренс Найтингейл в своем руководстве по уходу за больными:
Я действительно думаю, что едва ли есть большее страдание, которое приходится переносить инвалидам, чем неискоренимые надежды их друзей. ‹…› Я бы призвала всех друзей, посетителей и сиделок отказаться от этой практики – от попыток «приободрить» больного, преуменьшая грозящую им опасность и преувеличивая шансы на выздоровление[460].
Мартино хотела превратить момент физической немощи в утверждение власти над пространством. Она обнаружила, что в ее тайнмутском жилище, вдали от лондонских домов многих ее друзей, добиться изоляции было легче в более темную половину года. «Теперь около семи месяцев, – писала она Генри Краббу Робинсону, – если я буду жить, дни мои пройдут в самом глубоком покое, какого только может достичь человек, если он