Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни один из предметов туалета не принадлежал Эллен, но зато, войдя этим утром в вестибюль «Большого западного отеля», она будет ловить восхищенные взгляды и почувствует, что это платье из мраморного шелка на кринолине (платье ей одолжила Фанни), это платье с пышной линией плеч, с изящной кружевной оторочкой, и эта длинная мантилья цвета бургунди (прежде ее носила мать), ниспадавшая с ее плеч, – что все это всегда принадлежало только ей одной.
Этот роскошный наряд абсолютно вписывался в ее собственную жизнь, создавая баланс между ее душой и окружающим миром. Эллен чувствовала, как все на нее смотрят. Но ведь она выросла на сцене, и такое внимание ничуть ее не смущало. Она шла по платформе, улыбаясь, гордая собой и просто счастливая. Вдруг внимание ее привлек бородатый мужчина на соседней платформе. Этот человек вынырнул из толпы и смотрел на нее, тоже улыбаясь, пока их взгляды наконец не встретились. Мистер Диккенс! И тут шум заложил уши, платформа опять затряслась под ногами: мимо, притормаживая, проехал паровоз, и его колесные поршни-шатуны заработали все медленнее и медленнее. Из окна паровоза высунулся машинист с таким чумазым лицом, что белки его глаз сияли, как фонарики. Вся эта огромная движущаяся машина отсекла Диккенса от Эллен, а между тем мужчина грузного телосложения наклонился к Диккенсу и прокричал ему прямо в ухо:
– Истории известно, насколько губительна для женщины любовь к нарядам.
– Возможно, что насилие и есть самая долговечная из всех философий, – сказал Диккенс. – Но, друг мой мамонт, не в моих правилах указывать людям, как им жить.
Диккенс стоял, окруженный небольшой группой встречающих – все собирались отправиться на празднество в честь открытия выставки «Сокровища Великобритании», которая должна была стать величайшим событием в истории королевства. Устроители предполагали разместить такое огромное количество экспонатов, что специально под выставку были возведены здание в «Олд Траффорде», а также железнодорожная станция, чтобы обслуживать многочисленных гостей.
– Я взалкал яркости, – проговорил с улыбкой Диккенс, склоняясь в низком поклоне, когда мать и дочери Тернан присоединились к ним. – Кругоˆм поезда и черный чугун, и жизнь поблекла без яркости. – Он взял Эллен за руку и произнес: – На мгновение я подумал, что к нам идет сама императрица Евгения.
Ловко придумал – ведь Эллен призналась ему как-то, что во всем старается подражать женщинам из королевского дома Франции.
Был ли тому причиной кринолиновый корсет из широких обручей (его жена носила несколько подъюбников, чтобы добиться пышности платья) или все же дело было в юности Эллен, а может быть, подумалось ему, в ее удивительном характере, – но девушка двигалась легко как птица, и этот наряд так подчеркивал ее тонкий стан. Вдруг ему пришла на ум история о том, как некая дама точно в таком же корсете задела юбкой свечу и сгорела заживо, воспламенившись, словно стог сена. Но сейчас этой свечой была Эллен, и горел он – Диккенс! Спохватившись, что слишком долго любуется юной особой, писатель выпустил руку Эллен из своей, комично отпрыгнув назад, словно взъерошенный грач. После этого он поспешил исправить ситуацию:
– Миссис Тернан! У нас с вами столько прекрасных впечатлений впереди!
Потом он перекинулся парой фраз с Марией, отпустил пару комплиментов Фанни, и тут Эллен не выдержала и перебила его:
– Мистер Диккенс, так вам нравится моя мантилья? Это гранатовый цвет.
– Красный, – не выдержал и вмешался Форстер. – Темно-красный, а не гранатовый.
– Красный? Я слышала, что в Индии красный – это цвет невест, – произнесла Эллен Тернан, кокетливо намотав на пальчик свой белокурый локон. При этом она даже не повернулась в сторону Форстера, а смотрела прямо в глаза Диккенсу, и глаза ее смеялись. – Достоинства красного неоспоримы.
Потом они отправились на выставку. Диккенс был поражен причудливым симбиозом суперсовременной железнодорожной станции и самой выставки, скорее напоминавшей пещеру Али-Бабы с ее сокровищами. Все это действо с огромным скоплением людей, всеобщее возбуждение действовали на Диккенса сильнее, чем бесчисленные картины старых мастеров с вкраплением работ новых знаменитостей. Шестнадцать тысяч гениальных полотен, вывешенных в ряд, ярус за ярусом, и так – в каждом зале.
Форстер, слегка ошалевший от такого изобилия прекрасного, сказал, что отправляется в буфет за порцией вареной говядины и кружкой горького пива. Они как раз остановились возле картины старинного мастера, изображавшей Леду и Лебедя. Это полотно, как и другие работы чувственного содержания, было вывешено на самом верхнем ярусе.
– Говорят, будто это копия с утерянной работы Микеланджело, – произнес Уилки, передавая Эллен театральный бинокль, которым он специально запасся, чтобы получше разглядеть верхние экспонаты.
– Никогда не понимала этого мифа, – заметила миссис Тернан. – Дурное, преподнесенное как благодать.
За их спинами проехал безногий парень в лохмотьях, усаженный в обрезанную бочку на колесах, которую он приводил в движение сам, отталкиваясь от пола грубо перебинтованными ладонями. Он, вместе с этой бочкой, был так похож на русский самовар, что показался Диккенсу самым интересным экспонатом.
– Тут все дело в гармонии, подверженной смятению, – сказал Форстер, привыкший обо всем высказывать собственное мнение. Удивленно приподняв брови, Уилки молча прошествовал в следующий зал.
– Да, и во всем этом больше смятения, чем гармонии, – продолжил Форстер. – После этого злодеяния, совершенного Зевсом, Леда родила, или снесла – как вам будет угодно – два яйца, из которых вылупились два младенца. Первый ребенок вырос и стал Еленой Троянской, а про второго не помню. В любом случае, разразилась война, гибли люди и так далее. Вот к чему приводит смятение.
С этими словами Форстер отправился в буфет.
Человек-самовар смачно чихнул, прямо на Марию Тернан. Даже не извинившись, парень развернул бочку и укатил прочь. Миссис Тернан, Мария и Фанни поспешно ретировались в дальний угол зала.
Через театральный бинокль Эллен Тернан смогла наконец разглядеть двух вылупившихся младенцев. Затем она подняла взгляд на Лебедя, блаженствующего в объятиях молодой нагой женщины. И тут она подумала, что Форстер не прав. Лейтмотив картины – и дети, и этот лебедь, и весь мир вокруг – держался на преклонении перед этой обнаженной красавицей. Эллен Тернан зарделась стыдливым румянцем, что не ускользнуло от внимания Диккенса, когда она передавала ему бинокль.
– Какие чудесные дети, – сказала Эллен Тернан.
Шумная толпа вокруг словно отсекла Эллен и Диккенса от людей, оставив их вдвоем. Писатель смотрел на картину через бинокль, думая о чем-то своем. Он даже не заметил, что опять цокает языком – старая дурная привычка.
– Сейчас бы ей исполнилось семь лет, – произнес он наконец.
– Кому? – не поняла Эллен Тернан.
Диккенс опустил бинокль и обескураженно посмотрел на девушку.
– Ах, простите. Я имел в виду свою дочь Дору. Она родилась совершенно здоровенькой. Маленькая, как цыпленок. Так и хотелось смахнуть с ее макушки остатки скорлупы.