Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И-иэх да и во-о-о-уух… ты…
Зыков нагнулся и поцеловал Таню в губы. Степанида ударила стаканом в стол, – стакан разлетелся, – опрокинула табуретку и быстро вышла в дверь.
– Стой, бабья соль!.. Куда?
За дверью послышался стон и плач.
Когда шли Таня с Зыковым к обрыву, ночь была вся в звездах: в темной вышине все так же дрожал и колыхался золотой песок. Внизу, под обрывом, белели заросли цветущей черемухи. Терпкий, духмяный запах подымался вверх. Наперебой и здесь, и там, в разных местах, заливались соловьи. Зыков развел большой костер. Они сидели в дремучем кедровнике. Землю густо покрывала хвоя. Оба молчали.
Он вдруг вытащил откуда-то Акулькину конфетку с кисточкой, засмеялся и подал Тане:
– Девчоночка одна дала… На-ка!.. Вот сгодилась когда…
– А какая ночь, Степан… Чу, соловьи… Ой, сколько их… И посмотри, как внизу черемуха цветет.
– Эту ночь не забудем, деваха, в жизнь.
– Если завтра умру – жалеть не буду. Больше этого счастья, что теперь, не испытать мне. Ах, какая радость любить тебя…
Соловьи пели всю ночь до утренней зари. И всю ночь плакала Степанида.
Пред рассветом Таня сказала, чуть согнувшись и глядя пред собою:
– Но почему же, Степа, милый, такая тоска? Сердце болит?
Пред рассветом Степанида пробралась сюда, в руках ее топор. У костра тишина. Зыков, должно быть, сказку сказывает, на его коленях разметалась Таня.
Топор в крепких руках Степаниды очень острый. Вот Степанида хлестнет, оглоушит Зыкова, девку искромсает: на! А сама бросится торчмя с обрыва. В ее глазах огненные круги и все, кроме тех двоих, куда-то исчезает. Она заносит топор и делает шаг вперед. Хрустнул сучок. Зыков обернулся. Она яростно швыряет топором в костер и с диким воем: «Дьяволы, погубители!» – как сумасшедшая, мчится прочь, в трущобу, в мрак.
Зыков еще не совсем справился с болезнью. Последние месяцы – от расправы в городишке до тайного убежища на заимке Терехи Толстолобова – искривили его душу.
Настроение его было неровное, зыбкое, как трясина. Его взвинченному воображению то рисовались великие подвиги и слава, то позорный невиданный конец. От этого страшно скучало его сердце, он хотел открыться Татьяне в своем малодушии, но не хватало воли.
– Эх, какой я стал…
Была истоплена баня жаркая, Зыковская. Топил сам Зыков.
Степаниды не было, Тереха, захватив ружье, гайкал на весь лес, искал ее.
Таня сидела в своей горнице под раскрытым окном. Она вся еще была в прошлой ночи, улыбалась большими серыми глазами, прямые темные брови ее спокойны, сердце под черной шелковой кофтой бьется ровно, отчетливо. Как хорошо жить… Скорей бы приходил к ней Степан. Нет, никогда не надо думать о том, что будет завтра…
Зыков разделся. Кто-то ударил снаружи в дверь. Он отворил:
– А, Мишка!.. Ну, залазь.
Медвежонок, набычившись, косолапо вошел с обрывком веревки. Морда и глаза его улыбались по-хитрому. Облизал ноги Зыкову, повалился пред ним вверх брюхом, благодушно заурчал.
Зыков большим пальцем ноги почесал ему брюхо, потом взял винтовку, кинжал, десятифунтовую гирьку на ремне, револьвер и вошел в мыльню. Эх, хороша баня, всю хворь прогонит. Зыков вымоется на всю жизнь теперь. Ну, баня.
Едва он окунул ковш в кадку с кипятком, куда бросали раскаленные камни, как во дворе раздался резкий заливистый собачий лай, а в предбаннике рявкнул Мишка.
– Кой там черт еще! – буркнул Зыков, ковш замер в его руке, а Таня всполошно отскочила от окна и глянула из-за кисейной занавески на двор.
Один за другим въезжали в ворота всадники, их человек двадцать. Раздался выстрел, Таня заметалась, все, кроме одного, соскочили с коней.
– Занять выходы! Встать у каждой амбарушки! – деловито командовал всадник. Он с большими серыми глазами юноша, сухое загорелое лицо, кожаная, выцветшая по швам куртка, ствол винтовки из-за спины, кожаная шапка.
– Боже мой, Николенька, – всплеснув руками, прошептала Таня, и ноги ее подсеклись.
Голоса на дворе, нервные, крикливые, робкие, злые:
– Где хозяин? Эй, тетка!
– Нету, батюшки мои, нету… Бабу убег искать.
– Здесь Зыков? Ну?.. Говори! Где?!
– Ой-ой… Ничего я не знаю… Пареньки хорошие… Вот хозяин ужо придет.
– Взять ее!
– Я знаю, где… – раздался хриплый голос. – А ну, робенки, побежим.
– Николенька, Николенька, – взмолила Таня. Держась за косяк, она полулежала на лавке у раскрытого окна.
Юноша слез с лошади, глянул через окно:
– Сестра!.. – И быстрым бегом в горницу. – Как, ты здесь?.. Татьяна… Тебя Зыков украл? Да?
– Нет… Я сама пошла к нему…
– К нему?.. Сама?!. – Лицо юноши вытянулось, и сама собой полезла на затылок шапка. – К Зыкову?!
– Да. Сама, к Зыкову. – Девушка сразу преобразилась, встала и, сложив руки на груди, засверкала на брата взглядом.
– Татьяна! Ты ли это говоришь?
– Да, я говорю.
– Брось глупости, Татьяна. Ты вернешься с нами. Будем работать… Таня, сестра, голубка…
– Брат… Я люблю его. Умру за Зыкова.
Зыков отпрянул прочь от низкого оконца бани, и волосы его зашевелились: ему померещилось, что с улицы, к самому стеклу, сделав ладони козырьком, приник Наперсток.
Зыков закрестился, закричал:
– Покойник!.. Покойник!.. – и бессильно шлепнулся на пол.
Горбун толстогубо дышал в стекло, и оловянные глаза его шильями сверлили Зыкова, широкие ноздри раздувались.
– Здеся! – крикнул он, радостно подпрыгнул и ударил себя по бедрам: – Ей Бо, здеся!.. Хы!.. Как тут и был… Эй, робенки!..
Горбун рванул в баню дверь… Вдруг Мишка всплыл на дыбы и рявкнул. Наперсток в страхе отшатнулся, но Мишка свирепо двинул его лапой. Наперсток, как лягуха, пал на карачки, заорал. Красноармеец всадил меж лопаток Мишке нож, Мишка оскалил зубы, заплевался и бросился с ножом в лес, широко раскидывая передние ноги и мотая головой.
Внутреннюю дверь красноармейцы быстро снаружи приперли бревном.
– Эй! Живые или мертвые?! – кричал запертый Зыков.
– Живые!.. – хрипло взвизгивал в самую дверь Наперсток. – Ведь я, Зыков – батюшка, Степан Варфоломеич, колдун… Траву-кавыку жру. Ты меня в прорубь спустил, а я рядышком в другую вымырнул… Не досмотрел ты, маху дал… Хы-хы-хы!.. За должишком к тебе пришел… Добрых людей привел.
– А не мертвый, будешь мертвый, собака! – крикнул Зыков.
Сжимая кулаки, юноша шипел: