Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была назначена дата отъезда: 11 мая 1922 года. Один из друзей семьи – актер и музыкант (впоследствии, в эмиграции, приняв католичество – священник) Алексей Александрович Чабров – пришел помочь Марине с последними приготовлениями. Дальше рассказывает в своих воспоминаниях Ариадна Эфрон:
«Я, налив нашему последнему гостю последний суп, почему-то взялась перемывать оставляемую посуду. Наскоро поев, Чабров отправился за извозчиком. Скоро вернулся, сказал: „Все“. Мы заторопились, одеваясь, проверяя в который раз – не забыть бы чего-то самого важного! – и, пытаясь сосредоточиться перед дорогой, по обряду присели, кто на что, погрузившись в секундное неподвижное молчание. „Ну – с Богом!“ – сказала Марина, и, схватившись за вещи, мы потащили их вниз.
Когда проезжали белую церковку Бориса и Глеба, Марина сказала: „Перекрестись, Аля!“ – и перекрестилась сама. Так и крестилась всю дорогу на каждую церковь, прощаясь с Москвой.
На Кудринской площади заметили время: четыре часа. „Аля! Не опоздаем?“ – „Нет, Марина!“
Молчим, смотрим по сторонам на такие привычные, а нынче неузнаваемые, утекающие, как во сне, улицы, улочки, переулки, бледно и ровно освещенные однообразной пасмурностью дня, на редких прохожих, на встречные повозки, на все, что – вот оно, рукой подать! и уже позади.
Третья Мещанская. „Аля, опаздываем!“ – „Что Вы, Марина!“
Наконец Виндавский (теперь Рижский) вокзал, продолговатое, со множеством торжественных окон здание, кажущееся мне похожим на какой-нибудь подмосковный дворец, если убрать всех пассажиров. Носильщик подхватывает наш скромный багаж; подходим к коменданту, который, проверив Маринины документы, выдает пропуск.
Наша платформа – немноголюдна и как-то немногословна; ни шума, ни давки, хотя поезд уже подан».[110]
На платформе мать и дочь суетятся вокруг багажа: не забыли ли чего в Борисоглебском? Вагон оказался не спальным, кушеток не было. Усевшись друг напротив друга, мать и дочь с нетерпением ожидали отправления поезда. Раздался третий, предписанный уставом железных дорог звонок, поезд тронулся, и Марина закрыла глаза – словно бы перед прыжком в пропасть. Ариадна с тревогой наблюдала за ней. За оконным стеклом в черном безоблачном небе сияла луна. Локомотив тащился медленно, останавливаясь на каждом полустанке. Их предупредили: «Держите язык за зубами: в вашем купе наверняка едет кто-то из чекистов, не болтайте лишнего». Путешествие до Берлина длилось четыре дня! На каждой станции девочка прилипала к окну, чтобы рассмотреть людей, дома, деревья – всё уже такое нерусское. Марина не шевелилась. Сжав зубы, она печально думала о том, что ей еще нет и тридцати лет и что следующий свой день рождения она отметит уже не в Москве, а в Берлине или где-то еще, во всяком случае – далеко от родины. Надо ли ей по этому поводу радоваться или грустить? Время от времени она поднимала глаза и смотрела на сетку, где лежал багаж. Чемодан с рукописями был здесь – вот он, рукой можно дотянуться. Значит, она все-таки не совсем покинула Россию.
Ослепительным солнечным днем 15 мая 1922 года московский поезд подошел к берлинскому вокзалу. Отныне Марина Цветаева стала эмигранткой.
Открывая для себя улицы Берлина, Ариадна удивлялась чистоте и порядку в городе, контрастировавшим с пестротой и суетой Москвы. Ее мать, наоборот, не успела даже заметить, что они за границей, потому что именно Россия, сама Россия приняла ее по приезде в центре Германии. Все такой же предусмотрительный, Илья Эренбург забронировал им комнату в семейном пансионе на Траутенауштрассе, 9, где жил со своей женой. Не дав ей времени передохнуть, Эренбург ввел новоприбывшую в колонию изгнанников из России, где офицеры Белой армии соседствовали с интеллектуалами, бежавшими от преследований, чинимых советской властью, и колеблющимися «туристами», еще не решившими, к кому им примкнуть. Объединенные общим несчастьем и общей ностальгией, социалисты-революционеры, монархисты, анархисты и оппортунисты воспользовались дезорганизацией германской экономики после перемирия 1918 года, чтобы малость поживиться за счет страны, разоренной инфляцией. Приток этих беженцев был таков, что им были немедленно и широко распахнуты двери многочисленных русских издательств, русских типографий, русских газет и журналов. Жадная до информации публика с нетерпением ожидала всего, что здесь печаталось. Влюбленные в литературу изгнанники группировались в излюбленном своем квартале: на Прагерплац в кафе «Прагердиле». За всеми столиками, утопавшими в табачном дыму, в зале, пропахшем пивом, говорили о вчерашней России, о сегодняшней России, о завтрашней России с такой свободой, какая в Москве или Петрограде непременно привела бы в тюрьму или к стенке. Проникнув вслед за Ильей Эренбургом в эту разогретую спорами атмосферу, Марина сразу же почувствовала себя как дома. Все в Берлине знали ее и восхищались ею. Приветствуя вхождение Поэта в круг политических изгнанников, русские издательства Берлина – «Огоньки» и «Геликон» – выпустили в свет почти одновременно два ее сборника: «Стихи к Блоку» и «Разлука». Оба имели грандиозный успех. «Знатоки» помещали Цветаеву в один ряд с Ахматовой. Некоторые находили ее творчество даже более волнующим, оригинальным и «современным», чем творчество великой поэтессы, оставшейся в России. Пока Ариадна, опьяненная наслаждением от того, что можно съесть апельсин или выпить свежего пенящегося пива, открывала для себя эти маленькие радости бытия, Марина с не меньшим удовольствием обнаруживала, что все вокруг нее только и стараются облегчить ей знакомство с Западом.
Молодой Абрам Вишняк, руководивший маленьким издательским домом «Геликон» (под таким прозвищем Вишняк, кстати, и выступает как в письмах Марины, так и в воспоминаниях Ариадны[111]), создал из нее буквально культового персонажа, возвел на такой пьедестал, что Марина – в знак признательности – немедленно влюбилась в этого пылкого своего поклонника. В ожидании Сергея, который томился в Праге, разрабатывая весьма проблематичные планы воссоединения с Мариной, она посылает ему целую серию пламенных писем (впоследствии она объединит их в сборник под названием «Флорентийские ночи»[112]), затем – несколько стихотворений, сочиненных для других адресатов, но перепосвященных одним росчерком пера. Ее физическое влечение к этому новоприбывшему было таково, что она выразила его в письме без малейшего стыда: «Вино высвобождает во мне женскую сущность (самое трудное и скрытое во мне). Женская сущность – это жест (прежде чем подумать!). Зоркость не убита, но блаженное право на слепость».[113] Ариадна наблюдала за любовными похождениями матери со смешанным чувством детской ревности и женской досады. Но девочку успокаивало то, что она быстро распознала в Абраме человека податливого, легко поддающегося влиянию, тогда как мать была для нее верхом энергичности и прозорливости. «Геликон всегда разрываем на две части, – записала она уже тогда, десятилетняя, и опубликовала через много лет в „Страницах воспоминаний“, – бытом и душой. Быт – это та гирька, которая держит его на земле и без которой, ему кажется, он бы сразу оторвался ввысь, как Андрей Белый. На самом деле он может и не разрываться – души у него мало, так как ему нужен покой, отдых, уют, а этого как раз душа не дает.