Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без прежнего трепета поднялся Киприан по ступеням храма. Приблизился к бронзовому жертвеннику, засаленному горелым жиром. Коснулся липкого его края. Вздрогнула паутинка, что сплел нынешним утром на краю жертвенника проворный крестовик. Суетливая ласточка слетела с гнезда под самым портиком. Прошуршал по гладкому полу сухой платановый лист. И в каждом едва уловимом звуке Киприану слышался голос бога, который снисходительно улыбался ему из прохладного полумрака адитона. «Вот новый Замврий! – восклицал Аполлон, – всегда готовый к послушанию и достойный общения с нами».
В то же мгновение где-то неподалеку ухнули тимпаны, а им вослед полились сладкие струи свирелей, перелив пандур[58]. Возле затянутого ряской пруда позади святилища Киприан увидел несколько богатых шатров, повозки, породистых скаковых лошадей. Судя по множеству слуг, обилию посуды, кувшинов с вином, страстной музыке, треску пылающих дров, элегантно одетым юношам и едва одетым девушкам, здесь готовилась обычная вакханалия, на которых развлекались молодые люди из состоятельных семей во все, кажется, времена со дня сотворения этого мира.
Богатые ковры из Персиды нещадно расстилали прямо на земле, поверх ковров – тугие подушки, выделанные шкуры тонкорунных овец, шерстяные одеяла на случай ночной прохлады. Бронзовые светильники в руку толщиной с керамическими колбами, залитыми очищенным оливковым маслом. Медные подносы размером с колесо крестьянской повозки полнились лиловыми и матовыми гроздьями винограда, треснувшими до самого алого чрева гранатами, фиолетовыми смоквами. На других подносах – недавно из печи, с хрустящей корочкой ячменные лепешки, перья лука, веточки мяты, изумрудные стручки сахарного гороха, оранжевая морковь и рубиновая россыпь редиса. Вслед за ними расторопные слуги волокли от костров парящие куски отварной козлятины, что особенно хороша с тутовым соусом, поджаренную печень нерожалых телух, оковалки печеного мяса в крошеве розмарина, розового перца, можжевеловых ягод. Душистый аромат яств стоял уже повсюду, придушив на время даже священные ароматы реликтовых орхидей и гибискусов.
Молодые люди, покуда распорядитель пира не пригласил их к столу, хвастались друг перед другом серебряной инкрустацией уздечек, статью жеребцов и убранством колесниц. У одних за спиной были колчаны со стрелами и луки, искусно вырезанные из египетской акации. У других – кинжалы и иберийские мечи, предназначенные для ближнего боя, но скорее как свидетельство юношеской гордыни, желания продемонстрировать сверстникам свою мужественность. Девушки в полупрозрачных туниках из тонкого шелка, бесстыдно облегающих их гибкие станы, сплетничали, заливались серебряно-звонким смехом, не забывая похвалиться подружкам новым изумрудным ожерельем, браслетом из золота, сапфировыми серьгами.
Вдруг кто-то окликнул Киприана из шатра, и тот, лишь на мгновение замешкавшись, последовал на оклик, сам еще не понимая зачем.
Юноша, позвавший его, видно, верховодил в этой компании. Роста невысокого. Ликом смугл. Утончен отрочески. Мелкие его кудри, карие глаза, широкий горбатый нос выдавали в нем сирийца. А дерзкий взгляд – сирийца непримиримого и горделивого. Казалось, он еще только вступает в юношескую пору, однако авторитетом, храбростью, нахальством превосходил многих, в том числе и ребят возрастом постарше. Звали его Аглаид.
Под удивленными взглядами товарищей, сдавленный шепот и перемигивания девиц, Аглаид с аристократической непринужденностью и радушием пригласил путника пройти в шатер, подготовленный для пиршества, и посадил его рядом с собой. Прежде чем сесть, Киприан поклонился юноше и пристально посмотрел ему в глаза, читая в них за пеленой надменности страх и отчаяние.
– Возможно, я смогу помочь твоей беде, – молвил Киприан вполголоса.
Юноша вскинул удивленно брови, но промолчал, в ответ указуя рукой на вышитую павлинами подушку.
После того как подняли кубки с фалернским вином, разговоры оживились. Судачили, как и многие горожане, о гонениях на христиан. И о том, что Антиохия вдруг оказалась в самом центре этих гонений.
– Да не вдруг, – запальчиво горланил некий юноша в голубой тунике и с двумя медными браслетами на запястьях, – а при вашем попустительстве и попустительстве предков ваших заселили они наш прекрасный город. Кто, по-вашему, терпел этого Савла и Варнаву, и Симеона Нигера, и Манаила? Не ваша ли родня? Гнали их иудеи. Синедрион иудейский постановил умертвить. Так вы приютили. Нечего теперь жаловаться!
– Слышал, появились целые христианские полисы, – вторил ему другой, с копной рыжих волос и пронзительно-голубыми глазами. – Не распинать же всех? Крестов не хватит!
– А я их понимаю, – вмешалась белокурая девушка с упрямым ртом. – Разве вправе мы преследовать людей только за то, что они верят в другого бога? И, кроме того, не кажется ли вам, что вера их сильнее нашей, ежели без страха идут за нее на смерть. Они с радостью умирают за своего Христа. А вы готовы умереть за Аполлона?
– Не гневи богов, Корнелия, – прервал ее Аглаид, – христиане – угроза империи. Если они чтут какого-то иудея Христа, если только ради него готовы идти на смерть, то они никогда не сделают это ради римского императора. И не до́лжно ли глубоко сожалеть… о том, что дерзко восстают против богов люди жалкой, запрещенной, презренной секты, которые набирают в свое нечестивое общество последователей из самой народной грязи… Они называют друг друга без разбора братьями и сестрами для того, чтоб обыкновенное любодеяние чрез посредство священного имени сделать кровосмешением…
– И поклоняются ослиной башке, – крикнул кто-то.
– И приносят в жертву младенцев, – крикнул другой.
– А что думает о них странник? – спросил Аглаид, оборачиваясь к Киприану.
За время долгого своего путешествия тот встречал множество христиан, но самую первую встречу с беглым рабом Феликсом, его тайную молитву в убогом закуте и явленное там чудо помнил ясно, словно одним лишь воспоминанием этим прикасался к чистому источнику благодати. Уже в Мемфисе он усердно изучал апологии Юстина, зачарованный его понятиями ἀγέννητος, ἄρρητος, ἄτρεπτος и ἀΐδιος[59]. Но более того ошеломлен его стойкостью на суде, приговорившем этого выдающегося философа и апологета, а заодно и нескольких его последователей к смерти. «Я преподавал много философий, – смиренно отвечал он судьям. – Сейчас у меня одна. Это философия Христа».
Киприан восхищался виртуозной полемикой с гностиками лионского епископа Иринея, обосновавшего неделимость Святой Троицы и, собственно, саму сущность совершенного человека, который и сам «состоит из трех – плоти, души и духа, из коих один, то есть дух, спасает и образует; другая, то есть плоть, соединяется и образуется, а средняя между этими двумя, то есть душа, иногда, когда следует духу, возвышается им, иногда же, угождая плоти, ниспадает в земные похотения. Итак, все не имеющие того, что спасает и образует жизнь, естественно будут и назовутся плотью и кровью, потому что не имеют в себе Духа Божия».