Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Блестячие и Колокольный Бом мы прошли на диво, а на Барбыше опрокинулась таратайка.
Моросило весь день, и кони оскользались. Баран и сарлык шел пасом, и мы одерживали верхний край. А таратайка с таборным имуществом, кренясь, как яхта, уехала вперед и скрылась. Там подскочила на камне, конь оступился, таратайка на бок, конь на спину, вниз – триста метров. Ваня Третьяк, наш старый полицай, перехватил ножом ремешки хомута. Это красиво сказано – перехватил. Пока он их пилил, получил копытом в бок и совершил оборот вместе с таратайкой.
Потом она катилась вниз, а он держал коня и причитал. Все стеклянное с борщом и рассольником разбилось. Все жестяное с тушенкой и сгущенкой укатилось в Катунь. Чай промок, сахар порвался, расстрел был неизбежен.
Подошли мы со скотом. От жратвы – пейзаж коврового бомбометания. Впряженный в таратайку Ваня вытаскивал ее наверх и матерно плакал. Конь смотрел на него с отвращением. До Абая было четырнадцать дней. Жрать было нечего. Мешок крупы и мешок макарон.
– До деревни дойдем и всем разживемся! – горячечно стелился Ваня.
– Не дойдем, – сказал Володя Камирский. – Я тебя здесь убью.
– Щас ножками стопчу и в Катунь, – всерьез задышал Женя Шишков.
– Не ты первый, Ваня, не ты последний, – хмуро заключил Колька Крепковский.
Тут ливануло, скот потек вверх, и мы погнали дальше. Немного, конечно, засуровели. Так впереди палатки, костер и жратва. А так что.
– Фашистская рожа, сука, падла, я б его в сорок пятом лично бы повесил! – не мог успокоиться Вовка Каюров, особенно чувствительный к потере продуктов.
К стоянке пришли без настроения. Пасти барана была моя очередь.
Гурт лез вверх. Я метался над краем, хлопал плащом и орал. Их две тысячи, а я один. Они тупые, но упорные. А я умный, но лучше б сдох.
Не понимая препятствия, баран пощипал под ногами, смирился, спустился, сгрудился и лег спать. Я отнес седло в палатку, вбил кол и привязал чумбур где трава гуще. Оставил коня пастись и пошел к костру.
Они нашли пень, вырубили углом с подветреной стороны, и в этой полузагородке разожгли огонь. Уже разгорелось, даже плащ над ним держать перестали: дождь не гасит, капли на лету парят, как туманный купол над светом. И в ведре закипает вода. Три литра в чай. Заварим купеческий, пачку на чайник. В остальном быстро сварим макароны.
А баран лежит! Я курю в блаженстве. И кидаю окурок в костер.
И он падает в закипающее ведро.
Меж лопающихся пузырей в движении белых жгутов разошлась пленка бурой взвеси с черной сыпью, и пляшет желтый бумажный клок.
Покушали. Почаевали. Ели вчера вечером, за сутки.
Долгую секунду я боюсь смотреть. Пустая надежда: а… просто снять это… типа накипь… нельзя? Кипяток, стерильно…
Не по закону.
Моя судьба решается в кругу.
Но мне и так пасти после трудного перехода, а Барбыш мы прошли удачно, потеря жратвы своим масштабом заслоняет мелочи, а главное – на Ване уже душу отвели, портрет его отрихтован, и Володя Камирский весел. Народ незлобив.
– Ну что, Миха! – смеется народ. – Давай за водой.
Щедрым жестом выплескивая кипяток, мне вручают ведро.
А вода – это двести метров вниз по скользкому крутому склону. Со свистом на каблуках, тормозя задницей. Слалом с ведром. Не удержаться! Бобслей по-русски. Шпеньки торчат, камни скачут, главное – переставлять ноги быстрее, чем летишь вниз. Сполз боком по осыпи, уперся сапогами в воде. Черпанул из гремучего катунского порога! И на восхождение.
А наверх лезть – как по намыленному столбу. Дождик обтекает, трава убегает, глина смазывается… С ведром воды быстрее на Эльбрус. Я лез минут двести, не меньше пятнадцати. Цепляясь когтями, не дыша в опасных местах. И на коленях, и упираясь задом наперед, как гусеница стремительным домкратом.
Дождь. Влез. На кручу. Поставил ногу. Подаю ведро.
И под задней ногой у меня все исчезает, я взмахивая рукой для равновесия, выливаю ведро на себя, из прогиба перехожу в сальто назад, ведро бьет по голове и со звоном скачет вниз, а я качусь по грязи за ним.
Катунь гремит порогами; что в нее упало – то пропало. Никогда не приходило в голову в ней искупаться: свое здоровье ближе к телу. Резкая красота Алтая воспринимается только с точки зрения удобства скотопрогонной трассы.
Никому в жизни я не дал столько счастья. Их разорвало от хохота. Чуть с обрыва не попадали. Орали, свистели и топали, как стадион.
С двадцатого кувырка я сумел встать и полетел вниз скачками догонять ведро. И догнал, и упал, и мы покатились наперегонки. Наверху было сумасшествие.
Ведро упало в реку и поплыло. Я упал в реку и прыгая лягушкой догнал и поймал его.
– А-а-а-а!!! – умирали на галерке.
Я много пережил и передумал, пока поднялся к костру с водой. Серийное убийство больше не смущало меня.
Бригада утирала слезы блаженства. Любовь окружила меня.
– Знаешь, Миш, даже чаю не надо, – сказал Володя Камирский. – Это ты лучше чаю дал.
– Мих, покажи еще раз, – попросил Женя Шишков. – А я за тебя попасу.
– День здоровья, – отдышался Вовка Каюров. – Миша, спасибо, год жизни прибавилось.
– Ты в самодеятельности никогда не выступал? – поинтересовался бывший танцор Черников.
Я вылил воду из сапог, разделся и выжал одежду.
– Ты у огня посуши.
– Он штаны в суп уронит, – сказал прощенный Ваня Третьяк.
Я вытащил из-под брезента расшатанной таратайки сухие сигареты и сел на опущенную оглоблю.
– Ваня!
– А?
– … на! Кофе в постель подашь. Я к столу сегодня не выйду.
Хуже нет проталкивать гурт в дождь через таежный распадок.
Спускаться в сырость баран отказывается, за буреломом крайних не видно. Кони привязаны где-то сзади, ватник мокрый изнутри и снаружи, глотка сорвана, нервы в клочья. Пнешь барана в бок – а он упругий, как мяч, и теплый под слоем шерсти.
Потом замечаешь, что дождь ослаб, склоны раздались вширь, тайга переходит в редколесье, баран набирает инерцию, и надо решать, кто вернется за конями.
И вот уже едем верхами, и ищем в пачке сигарету посуше, остыли от матерных рыданий, отлично прошли на хрен, стоянка скоро, и пастьба здесь легкая, широко и ровно.
Подлесок перешел в пологий луг, а луг клеверный, вот как мы уже низко. Гурт растекается серпом, баран жрет как сумасшедший, и за этим стригущим лишаем, под заголубевшим небом и золотым солнцем, едешь в отдыхе и блаженстве и хочешь петь.