Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алмазов отлично почувствовал атмосферу столовой. Атмосферу отторжения, общей безмолвной демонстрации, на какие так способны российские интеллигенты, когда чувствуют свое бессилие и смиряются с поражением, не признаваясь в этом.
Такую атмосферу надо и должно ломать плетью — и Алмазов умел это делать. Недаром он с восемнадцатого года был в ЧК. Но, даже обломав плеть об этих людей, Алмазов ничего бы не добился — ему сегодня не нужна была война.
В полной тишине Алмазов взял под локоть свою спутницу и повел ее, покорную былиночку, к «академическому» столу, за которым, замерев так же, как и все остальные в зале, сидели Александрийский, братья Вавиловы и неизвестный Лидочке старичок.
— Уважаемый Павел Андреевич, — сказал Алмазов, и голос его был напряжен и звенел, будто мог сорваться от волнения. — Мне очень трудно говорить сейчас. Конечно же, мне удобнее и проще было бы попросить у вас прощения приватно, без свидетелей. Но я боюсь, что оскорбление, которое я нечаянно нанес вам, это и оскорбление для всех собравшихся здесь научных работников. Поэтому я счел необходимым принести свои извинения здесь, при всех.
Лидочка удивилась чуть старомодной и гладкой речи Алмазова — словно тот записал свое выступление «перед научной общественностью» на бумажку и вызубрил его перед зеркалом.
Александрийский смутился — он, как и все остальные, никак не ожидал такого хода со стороны всесильного чекиста. Он хотел подняться, начал шарить рукой в поисках трости, но Алмазов быстро сделал шаг вперед и положил ему на секунду руку на плечо — и рука его, видно, была так тяжела, что Александрийский послушно остался на стуле. Это движение руки — властное и рассчитанное именно на то, чтобы придавить Александрийского, прижать его к креслу, — не прошло незамеченным, по крайней мере Лидочка, даже не оборачиваясь, почувствовала, как дернулось крыло носа Пастернака, как поджались негритянские губы.
Все молчали — будто понимали, что продолжение следует. И Алмазов продолжал, но уже глядя не на Александрийского, а обращаясь ко всему залу и начиная улыбаться.
— Поймите меня, товарищи, правильно, — сказал он. — Ночь, дождь, авария, нервы мои издерганы — третью ночь без сна, и тут появляется ваш грузовик. Для себя мне ничего не нужно, но со мной находится слабая болезненная женщина, только что перенесшая воспаление легких, правда, Альбина?
— Да, — пискнула Альбина.
— Я подхожу к грузовику и вижу, что в кабине отлично устроился мужчина средних лет. И на моем месте, наверное, каждый из вас попросил бы незнакомца выйти, чтобы уступить даме место. Правда?
И тут Алмазов улыбнулся — мальчишеской, задорной, заразительной улыбкой. Лидочка никак не ожидала, что его лицо способно сложиться в такую очаровательную улыбку. Смущенно проведя пальцем по переносице, он закончил свою апологию:
— Если бы вы, Павел Андреевич, хоть словом, хоть вздохом дали мне понять, что немощны, что плохо себя чувствуете, неужели вы думаете, что я позволил бы себе такие грубые действия?
И, сказав так, Алмазов замер, приподняв брови в безмолвном вопросе.
Видно, по либретто этого действия Александрийскому следовало кинуться ему на шею и облобызать. Но Павел Андреевич лишь пожал плечами и сказал:
— Садитесь, каша остынет.
Пастернак оценил ответ Александрийского, дотронувшись рукой до локтя Лидочки, и та кивнула в ответ, а Матя со своего стола поднял вверх большой палец — будто был зрителем в Колизее.
Последовала пауза, потому что Алмазов, видно, не мог найти достойного продолжения сцены для себя, но затем он все же собрался с духом и, согнав с лица улыбку, потянул от стола свободный стул рядом с Александрийским и приказал своей Альбине:
— Садись.
Всем было ясно — происходит катастрофическое нарушение всех традиций. В этом имении еще никогда ни один гэпэушник, ни один большевик (если не считать Луначарского, который все же был интеллигентным человеком и писал плохие трагедии) не садился за стол академиков. Вернее всего, Алмазов и не подозревал, какое святотатство он совершает, но не исключено — он знал, что делает, и делал это сознательно, ибо был человеком коварным и особенно ненавидел тех, у кого вынужден был просить прощения.
Усадив свою спутницу, Алмазов намеревался и сам сесть рядом с ней по левую руку Вавилова, а президент Санузии уже вскочил, но не посмел открыть рта. Положение спасла подавальщица с невыразительным лицом, которая громко сказала:
— А вам, товарищ с дамочкой, не сюда — вам тут накрыто, слышите?
И так как никто не удерживал Алмазова, то после короткой заминки, завершенной облегченным возгласом президента: «Там вам НАКРЫТО!», Алмазов пошел к месту за «семейным» столом, за ним вскочила и поспешила Альбина. Когда она проходила мимо подавальщицы, та протянула ей две тарелки с кашей и сказала:
— Вам и вашему.
Девица отнесла тарелки и поставила их перед Алмазовым, который сидел теперь рядом с Максимом Исаевичем и принялся есть, чтобы чем-то заняться.
Постепенно шум возник снова и все усиливался, а особенно стало шумно, когда принесли компот и вкусные пирожки из пшеничной муки с капустой. Таких горячих, свежих, пышных пирожков Лидочка не видела уже больше года, потому что в Москве хлеб давали серый, непропеченный, словно все уже забыли, как три года назад булки продавались в последних частных булочных.
Не доев пирожка, Пастернак попросил прощения, поднялся и, незамеченный, вышел из столовой. Уход его хоть и свидетельствовал о прискорбном факте — известный поэт не увлекся с первого взгляда Лидией Иваницкой, что лишало ее права писать о нем воспоминания, — зато спас ее от опасности увлечься поэтом, что тоже не даст права на воспоминания, и позволил не спеша оглядеться и рассмотреть компанию, в которую ее закинула судьба.
Подавляющее большинство людей, жадно или нехотя поедавших пирожки с жидким чаем, не относились к научной элите, а принадлежали к быстро растущей категории научных работников — старших и младших, — которые оседали в плодящихся с началом пятилеток научных институтах и центрах, нужных для производственных успехов. Эти институты и научные центры стали как поглотителями получивших образование в рабфаках и университетах детей трудящихся и выходцев из провинции и еврейских местечек, так и прибежищем для образованных остатков господствующих классов,