Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сядь, — сказала я наконец. Доказать, что происходившим в последние полтора-два года он убил Ринку так же верно, как если б собственной рукой толкнул под тот автобус, было нетрудно. Но было бы это правдой? — Шофер тоже не был безукоризненно чист, — сказала я, чувствуя, как со всех сторон коварно подкрадывается черная и душная усталость, одеялом ложится на плечи, придавливает. — Если бы не мои показания, что Рина выбежала отсюда почти не владея собой, он вполне мог бы получить свои три года.
— Да, говорят, что на суде ты выступала очень ярко. — В голосе был не только сарказм, но и ненависть. Впрочем, ненависть не ко мне, а ко всей ситуации, ко всей этой чертовски запутанной жизни. Мне стало теплее от мысли, что я по-прежнему хорошо его понимаю. Но вот вопрос: так же ли хорошо я понимаю себя?
— Больше всего в смерти Рины виновны ее родители, — неожиданно для себя сказала я твердым голосом. — И уж если их посадить нельзя, всех прочих следует оправдать. Это гуманно и разумно. И хватит уже сидеть на кухне: пошли, я тебе покажу, как у нас оборудована детская.
— Что ж, очень интересно посмотреть. — В голосе ясно слышится издевка, и я вдруг не выдерживаю:
— Глеб, я тебя не приглашала, у нас нет общих дел. Позвонил — ты, я согласилась тебя выслушать, а теперь уходи, ради бога, тебе здесь нечего больше делать!
Словно не слыша, он тяжело опустился на стул, посидел молча, вертя в руках чашку (надо бы отобрать ее у него, это одна из наших любимых, и их ровно три), потом поднял глаза:
— Я должен тебе сказать. Для меня это важно. — Оставив чашку в покое, он теперь занялся ножом, но это было нестрашно: ножи у нас все тупые. — Так вот. — Еще одна пауза. — Когда мы в последний раз виделись с Риной, она была очень враждебна. Я пытался перебить это шуткой, пытался отмалчиваться, но все было бесполезно. Она втянула меня в изнуряющий и бессмысленный разговор, ходила по комнате, обвиняла меня, потом сама себя обрывала. Задавала вопросы в лоб, расставляла ловушки и в конце концов вынудила сказать, что да, мой брак давным-давно висит на волоске, но перерезать этот волосок я не могу.
— Что значит «не могу»? Боюсь? Не имею права?
Искривившая губы улыбка опять резанула по сердцу. «Не умею». Кажется, он сказал это беззвучно, но так ли это было, не разобрать, потому что в тот же момент квартиру заполнил веселый, настойчивый, резкий звон. Да, это уже мы, все здорово, но ты знаешь, там не было фрекен Бок, а мама у малыша старая, но как он поет, вот послушай. Все вместе мы вошли в комнату.
— О! У нас дядя Глеб! — Их радость была неподдельной. И эта радость давала мне разрешение, вливала уверенность и наполняла силой. Вот оно: в разные стороны разбегавшиеся тропинки, слились в одну, по которой (спасибо, Господи) мы могли крепким шагом идти все вместе. И все же полгода спустя, усадив Асю с Алешкой за стол и поставив вопрос на всеобщее рассмотрение, я была искренна и серьезна. Если б они сказали «нет», это действительно означало бы нет. «Так вот, согласны ли вы, чтобы дядя Глеб жил с нами?» Они помолчали, Алешка набычился (видно было, как шатуны-поршни мыслей натужно ходят вверх-вниз), но Ася уверенно заявила: «Конечно, нам всем будет веселее». Так, подумала я, отныне одна из моих обязанностей — массовик-затейник.
Последующие три года показали, что со своими обязанностями я справилась, и, судя по настроению и успехам всех членов семьи, — на «пятерку». Глеб был спокойнее, чем во времена своей двойной жизни, глаза уже не молили о помощи, исчезла казавшаяся врожденной морщинка у губ. «Девочка уж и не знаю в кого, а мальчик — весь в папу», — сказала толстуха-хозяйка, у которой мы замечательно жили в Анапе. Я с удовольствием выслушала это нелепое заявление (эх, жалко рассказать некому!), но когда четверть часа спустя калитка открылась и с криком «ну как, все готово?» мое вернувшееся с пляжа семейство уселось за стол, вдруг осознала то, что прямо било в глаза. Лишенный ореола мученика, Глеб действительно был ужасно похож на моего первого мужа — отца Алешки.
А буквально на другой день после возвращения в город, случайно оказавшись среди дня на Петроградской, я нос к носу столкнулась с Алем Девотченко. «Загорелая, но усталая. Почему?» — спросил он, с ног до головы окинув меня взглядом. От него веяло спокойствием и привычной уверенностью в себе, и, не отдавая себе отчета, я, как могла глубоко, втянула в себя этот запах. «Адрес и телефон прежние», — сказал он, прощаясь, но сил и храбрости для походов налево у меня, к сожалению, не было. От уверенности в своей правоте не осталось даже клочков, и единственное, чего мне хотелось, — это выговориться, сидя напротив Ринки, выговориться, не притворяясь ни умной, ни опытной, не играя никакой роли, постепенно, слово за словом и шаг за шагом, доискиваясь, какая же я. С каждым годом желание исповеди и покаяния становится все сильнее, а мысль, что останови я тогда Ринку и это было бы возможно, все мучительнее. «Асю я оставляю тебе, — сказала она в тот последний вечер, с трудом натягивая пальто, — и Глеба тоже». У нее уже не осталось сил жить, и помочь невозможно, сказал мне глубокомысленный внутренний голос, и, с подловатой готовностью признавая его вердикт, я даже не попыталась сопротивляться, а только фальшиво вздохнула: «Не мели околесицу. Просто выспись».
На кладбище, куда мы все вместе ездим два раза в год, я, глядя на Ринкино имя, на даты рождения и смерти, угрюмо думаю: «Твоей душе, наверное, легко. Все, кого ты любила, благополучны. Ты свой долг выполнила, а я вот справляюсь с трудом. Если можешь… пожалуйста, помоги».
Что такое Жизнь, в этом еще никто не разобрался. Зато ясно, что есть дорога, которая Жизненный Путь называется, а свернуть с нее лишь в пустоту можно. А в пустоту мало кому хочется, и поэтому топают все, чуть только ходить научатся, через детство, юность и дальше — к старости. Но есть тут одна тонкость. Детство, юность — это тропинка, обсаженная с двух сторон деревьями. Идти по ней не всегда весело, но направление сомнений не вызывает. А вот дальше по-разному поступать можно, потому что стоит на Жизненном Пути гора и называется она вроде Успех, хотя другие ее и иначе называют.
Кое-кто, гору завидя, берет разбег и начинает ее прямо в лоб штурмовать. Те, кто поосторожнее, прицеливаются, примериваются, снаряжение всякое готовят, и потом уже в ботинках с шипами, со всякими там ледорубами и крючьями крутой склон одолеть пытаются. А есть и такие, которым к вершине лезть — страшно. Видят: высоко заберешься — больно падать будет, а если невысоко, да все больше за кусты держаться, на открытый простор не выходить, то, может, об ветки колючие и исцарапаешься, но цел вернее останешься. Да, к слову сказать, и исцарапаешься-то с пользой. Всем видно будет: человек трудился, хлеба легкого не искал, от сложностей жизненных не увиливал. И награда тебе за все испытания и огорчения будет. Когда потихонечку, осторожненько, по кустам хоронясь, к другому склону горы выберешься, как раз увидишь, как иные смельчаки-удальцы с вершины кубарем летят. А ты стоишь, смотришь.
Но гора, она разве весь Путь перегородила? Нет, бегут еще справа и слева от нее тропинки. То ли лугом бегут, то ли болотом. Тропиночки ненадежные, узкие, а вокруг хоть и зелено, но мест топких много. Оступишься, одному Богу ведомо, что случится. Поэтому и народу всегда на тропинках негусто, не хочет сюда народ идти, хоть цветы вокруг — удивительные. На горе таких нету. «Ну да что тут поделаешь? Давно известно: нельзя объять необъятного», — говорят люди разумные и, оглянувшись в последний раз на привольный, цветами усеянный луг — да, может, и в самом деле не луг это, а болото, ведь сколько уже чудаков пропало, уйдя по тропкам, сгинуло неизвестно куда, — так вот, оглянувшись в последний раз, покашляв солидно, затянув пояс потуже, начинают люди разумные карабкаться вверх. А по тропинкам — ецы идут. Ец-мудрец и ец-глупец друг за дружкой пробираются. Кто — кто, разобрать трудно, да и так ли уж между ними разница велика? Ну а кроме того, правду сказать, и времени, чтобы приглядываться, у тех, кто по косогору вверх лезет, — мало. Им надо скорей до вершины добраться, чтоб хоть сколько-то там постоять, отдохнуть, от пота обсохнуть, потому что дальше-то уж одна старость, да еще эта, Лязгающая. Ее не задобришь тем, что, мол, на вершине был, все успел, даже значок имею «Успешист первого класса». Ее, к слову сказать, и царапинами, о трудовой, без отдыха жизни свидетельствующими, не разжалобишь. Лязгающая только тех щадит, кто к ней с цветами прийти умудряется. Любит она цветочки. Женщина все-таки, хоть и страшила. А принести цветы мало кому удается.