Шрифт:
Интервал:
Закладка:
События развивались стремительно, словно моему персональному куратору из Небесной Канцелярии было скучно наблюдать технические подробности трудоустройства и он проматывал эти эпизоды в ускоренном режиме. Все складывалось само собой, бумаги выправлялись практически без моего участия, из университета меня отпустили без проволочек, а страшную, теоретически, медкомиссию я прошел, можно сказать, не приходя в сознание, помню только, что мне измерили давление и взяли кровь на анализ; честно говоря, не уверен, что было хоть что-то еще.
Я ступил на борт своей библиотеки в начале июня, а через неделю мы уже были в Варне и я принимал у себя троих скучающих пенсионеров и полдюжины любопытствующих девиц. Численность читательской аудитории, добрая половина которой к тому же не понимала ни слова по-английски, не смутила меня совершенно — лиха беда начало.
Это было пять лет назад. С тех пор много всего случилось; что же касается меня, я по-прежнему обхожусь старыми очками для чтения, а очки для вождения мне здесь без надобности, и черт с ними.
2
Или так
Когда мой просвещенный отец впервые взял меня на руки и увидел круглую, красновато-коричневую родинку аккурат над левой бровью, он тут же опознал цитату, растерянно ухмыльнулся и одновременно поежился. Мама тоже читала Свифта, но обладала легким, смешливым характером, поэтому — так мне рассказывали — с энтузиазмом закивала: да, да, мы с тобой долго практиковались, родили четверых прекрасных, здоровых сыновей, и теперь у нас наконец получилась совершенно бессмертная дочка, мы молодцы, а родинку можно будет закрыть челкой, если сама с возрастом не исчезнет, девочкам в этом смысле проще, как захочешь, так и причесывайся, хорошо, если она будет брюнеткой, в тебя, челка цвета воронова крыла — это очень эффектно, впрочем, каштановая — тоже неплохо, лишь бы не унаследовала мою воробьиную масть…
Она еще долго рассказывала отцу о моих будущих прическах, потом перешла к языкам, которым меня следует учить, и романам, которые я обязательно должна успеть прочитать прежде, чем мне исполнится семнадцать, потому что некоторые книги хороши только в детстве, позже уже не то.
У мамы была такая особенность: если уж она начинала что-нибудь делать — говорить, вязать, читать, взбивать белки для пирожных, — она не могла остановиться; удивительно еще, что нас, детей, в семье было всего пятеро, а не, скажем, восемнадцать. Впрочем, в таких делах последнее слово всегда остается за природой, а она порой бывает милосердна.
Ты не помнишь, в каком возрасте у струльдбругов начинает портиться характер? — спросил отец. Хотелось бы успеть к этому моменту выдать ее замуж. Пусть кто-нибудь другой с нею мучается.
Папа своим примером наглядно доказывал, что, если уж вас угораздило родиться непрошибаемым эгоистом, это качество должно уравновешиваться честностью и очарованием, чтобы окружающие, во-первых, с самого начала понимали, с кем имеют дело, а во-вторых, получали от этого удовольствие. Мы, дети, старались брать с него пример, но, по правде, ни одна из копий так и не приблизилась к блистательному оригиналу.
От Первой мировой войны и, как потом выяснилось, русской революции мы вовремя удрали в Южную Америку; переезда я по малолетству почти не помню, но семейные хроники гласят, что отец ворчал: дескать, для семейного человека война — единственный повод посмотреть мир, а мама, как всегда, не в силах остановиться, едва освоившись на новом месте, тут же организовала благотворительный фонд, на средства которого несколько десятков талантливых (как ей казалось) и безнадежно беспомощных (а вот это совершенно неоспоримый факт) литераторов и художников смогли переехать за океан, подальше от увлекательных, но опасных для здоровья европейских катастроф. Деловая сметка и удача у мамы были, зато чутья ни на грош. Насколько мне известно, ни один из ее протеже не покрыл бессмертной славой ни себя, ни, соответственно, мамину затею, зато их правнуки до сих пор поминают все наше семейство в молитвах, а это что-нибудь да значит. У меня никогда не было, и теперь уже ясно, что не будет детей, но я все-таки думаю, что дети гораздо важнее книг и картин. Всякий человек — это целый космос, а все остальное — всего лишь фрагменты, прекрасные, но необязательные. Я хочу сказать, мама не зря старалась, в конце концов, кто сказал, что спасать надо именно гениев? Всех — надо.
У меня было прекрасное детство. Быть самым младшим ребенком в дружной, веселой семье вроде нашей, любимой сестренкой четырех братьев — большая удача. Сколько помню, мы никогда не были особенно богаты, но книг, платьев и туфель мне хватало, а по хозяйству маме помогали сразу две индеанки, одна старая, другая очень старая, так мне, по крайней мере, казалось; много позже я случайно узнала, что эти женщины приходились друг другу бабкой и внучкой, причем внучке, когда она появилась в нашем доме, не было и сорока. Все это, впрочем, неважно; я обожала наших индейских служанок, ходила за ними хвостом, и они меня, надо думать, любили, потому что прогоняли куда реже, чем я заслуживала, мастерили кукол из кукурузных початков, учили протяжным песням и разным индейским словам, которые я вечно порывалась склонять по правилам латинской грамматики, приводя в ужас своих учителей, — они в нашем доме сменялись гораздо чаще, чем календари, и не потому что я была невыносима, просто так уж нам с ними почему-то везло.
Дети, я знаю, обычно мечтают поскорее вырасти, но я, помню, совсем этого не хотела. Мне нравилось быть маленькой девочкой, становиться взрослой женщиной, как мама, казалось мне, ужасно хлопотно и, главное, — совершенно непонятно зачем. Я внимательно наблюдала, сравнивала, думала и неизменно приходила к одному и тому же выводу: мама у нас, конечно, красавица, смотреть на нее приятно, обнимать ее, вдыхая запах пудры и лавандовой воды, — одно удовольствие, но быть такой, как она, я все-таки не очень хочу, моя нынешняя жизнь нравится мне гораздо больше.
Я всегда была упрямая, ну и балованная, конечно, уж если чего захочу, получу непременно, и тут у меня, можно сказать, получилось повернуть все по-своему. Взрослела я очень медленно, в шестнадцать выглядела одиннадцатилетней, так что мама не на шутку переполошилась, ценой недюжинных усилий заставила испугаться отца, после чего они принялись усердно таскать меня по врачам. Но я, конечно же, была абсолютно здорова, это медики, слава богу, могли определить, просто не хотела взрослеть — об этом они, конечно, не догадывались, но неизменно давали моим родителям мудрый совет: успокоиться и ждать, пока природа возьмет свое.
Она, природа, может, давно взяла бы, да я ей не давала.
В конце концов, — задумчиво сказал однажды отец, — если дочка у нас бессмертная, ей торопиться некуда.
Я в то время еще не читала Свифта, и круглая красновато-коричневая родинка над левой бровью меня не тревожила, поэтому я решила, что папа неудачно пошутил; мама, впрочем, тоже решила, что он пошутил неудачно. Ей было не до смеха, она уже начала всерьез обо мне беспокоиться и, как всегда, не могла остановиться.
Незадолго до моего двадцатилетия отец выгодно продал какие-то акции, в доме появились веселые, легкие деньги, меня наряжали как куклу — я и выглядела как кукла, маленькая девочка-подросток, изображающая женщину. В честь моего дня рождения устроили грандиозную вечеринку с маскарадом, по этому случаю я нарядилась разбойницей и приставала к гостям, размахивая старинными мушкетами из коллекции старшего брата: это ограбление, деньги на бочку! Гости смеялись, отделывались от меня конфетами и прочими пустяками. Давид был единственным, кто сразу принял игру и вложил в мою руку бумажник. Я, помню, издала торжествующий вопль — ну как же, настоящая добыча! — после наконец задрала голову, чтобы поглядеть в глаза своей жертве. Поглядела — и пропала. Впрочем, Давид потом совершенно серьезно утверждал, что все дело в кошельке. Не то чтобы приписывал мне корыстные намерения, он имел в виду совсем другое: когда искренне, повинуясь порыву, отдаешь все, что имеешь, взамен получаешь куда больше, чем смел рассчитывать.