Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще я спрашивал Иосифа о поэтах, писавших прозу, особенно романы. Он не разделял мнения, что русские одинаково талантливы в обеих областях, то есть не считал Белого хорошим поэтом, а Пушкина – хорошим прозаиком (оставляя в стороне “Капитанскую дочку”). Впрочем, для Лермонтова он делал решительное исключение. По его словам, поэты хотят поспеть сразу везде, поэтому и берутся за романы. Стоит им выработать свой поэтический стиль, как у них появляется желание перейти к прозе. Поскольку мы говорили обо всех подряд, я спросил и о Чехове. Иосиф сказал, что для него он абсолютно ничего не значит.
Мы сказали Иосифу, что посетили вечер Беллы Ахмадулиной. Он страшно помрачнел – было очевидно, что он крайне невысокого мнения о нашем вкусе и что его снедает профессиональная ревность. “Кто дал вам билеты?” Мы ответили, что Копелевы. “Ну и зачем было туда ходить?” Потом он пробормотал в адрес Копелевых что-то оскорбительное и отвернулся с саркастическим “поздравляю”. Мы никогда не слышали от него ничего хорошего ни о ней, ни о ее стихах, и в 1977-м, когда в “Воге” появилась его хвалебная статья, это нас крайне изумило. Мы слышали, что, встретившись с ней в Нью-Йорке, он держался чрезвычайно любезно.
Копелевы служили для Иосифа источником постоянного раздражения. Он считал их глупыми либералами, и хотя обычно обходил эту тему молчанием, по крайней мере однажды спросил, есть ли у нас хоть слабое представление о том, какую роль сыграла Раиса в литературе республик. Поскольку в откровенных мемуарах Раисы изложена вся печальная история той поры, когда она искренне верила в правоту коммунизма, здесь нет нужды что-либо объяснять. Позже мы узнали еще и о его долгом споре со Львом насчет превосходства англосаксонской культуры, особенно поэзии, над всеми прочими культурами, в первую очередь немецкой, которую Иосиф почти ни во что не ставил (хотя и признавал, что “неповторимо” в конце его стихотворения “Зимним вечером в Ялте” – парафраз “Фауста”). Очевидно, спор с Копелевым возник в связи со стихотворением Иосифа “Два часа в резервуаре”, пересыпанном немецкими словами. Лев – очень внушительная личность и большой эрудит, и он заставил Иосифа вместе с его другом Сергеевым уйти в оборону. Разумеется, была здесь и доля ревности. Копелев – энергичный активист, у него множество друзей, он провел долгое время в заключении и имел репутацию, которую трудно было подкосить вне зависимости от того, разделяли вы его взгляды или нет.
Как правило, по отношению к бывшим сталинистам и убежденным левым Иосиф был неумолим.
Еще с малолетства он знал по собственному опыту, что все, во что они верили, – огромная ложь, которая привела к порабощению его родины, и полагал, что любой разумный человек должен понять это с самого начала. Он никогда не пытался представить себе, что было бы с ним самим, если бы он родился раньше и прошел через все, выпавшее на долю Копелевых. К членам партии он не питал практически никакого сочувствия. Мне до сих пор кажется, что точку зрения Иосифа можно понять, однако великодушия в ней было мало.
Хотя сам я не видел в этом ничего оригинального, Иосиф сказал, что лучший вопрос, который он слышал от иностранца, – это почему поэты, особенно русские, так любят тему сумасшествия. Сумасшествие, ответил он, равняется анархии. Нельзя карать юродивых (Божьих шутов), сказал он, хотя теперь их уже нет и мы больше не верим, что их устами глаголет Бог. Все равно безумцев наказывать нельзя. Он рассказывал о разных случаях из поры своего пребывания в сумасшедшем доме, где, по его словам, он узнал много интересного. Многие там притворялись или преувеличивали свое безумие. Один из них, которого потом признали здоровым, был жестоко избит санитарами за то, что сунул тарелку с кашей в лицо их товарищу. Других, настоящих больных, тоже избивали и загоняли под холодный душ. То, что самому Иосифу прописывали болезненные уколы, теперь уже общеизвестно.
Весь остаток 1971 года после того новогоднего визита нам приходилось довольствоваться не слишком вдохновенной перепиской. Иосиф никогда не отличался особым талантом в эпистолярном жанре, да и мои письма к нему были по большей части продиктованы стремлением поддержать контакт, заверить его в нашей неизменной симпатии и развлечь шутками, каламбурами и стишками вроде тех, какими мы баловались вместе на досуге. Мы сообщали ему о том, что касалось наших совместных издательских планов, и говорили про общих друзей, к примеру:
А если серьезно, Джордж [Клайн], Э. и я долго и с любовью говорили о тебе. Он показывал твои фотографии – одна, на фоне северного леса, вызвала у Э. слезы, а у меня злость… В письме ты говоришь о недавнем унынии. Ты должен убить “Малоун умирает”. Не могу посоветовать, каким именно оружием, но надо, вообще человеку надо. Если ты можешь отослать от себя часть уныния в письмах, шли нам. Мы вынесем, потому что радостей у нас больше, чем мы заслуживаем.
Этот отрывок моего письма ему сентиментальнее обычного, но причина, очевидно, в тогдашних настроениях Иосифа. Мой черновик не датирован, но письма Иосифа от 24 июня и 6 ноября 1971 г. дают представление о нашей переписке в том году.
[Поскольку правопреемники Бродского дали разрешение лишь на публикацию отрывка из этого письма (которое местами весьма трудно понять, ибо Бродский пишет по-английски смело, но порой очень неправильно), я вкратце изложу его содержание: Иосиф сообщает, что у него взяли анализы крови, соглашается с замечанием Карла относительно строчки, выброшенной из “Горбунова и Горчакова”, говорит нам, у кого в Англии можно взять фотографии Ахматовой; сочиняет неуклюжий, но забавный лимерик; пишет, что не будет сниматься в кино; что завел себе кота, назвал его Иосифом, а затем обнаружил, что это кошка; он заканчивает письмо признанием, что у него депрессия. Вот свидетельство этой депрессии:
Заканчивая это письмо, я снова чувствую грусть… Как бы там ни было, хочу сказать, чтобы вы помнили всегда, так как вижу, что буду все реже и реже пользоваться этим словом: я, правда, люблю вас, всем сердцем, всей душой и всем, что еще осталось от ума… Потому что на ваших лицах написано больше, чем можно написать на бумаге. Простите. Примечание Эллендеи Проффер Тисли]
В эту пору началась еврейская эмиграция из Советского Союза в Израиль, но хотя Иосиф и был евреем, он считал себя русским. Это казалось нам совершенно естественным, поскольку было справедливо почти для всех, кого мы знали, начиная с Надежды Мандельштам. Для нас Иосиф и все остальные были просто русскими – это была их культура, их язык, и нелепая графа в советском паспорте, определяющая их как евреев по национальности, всегда казалась нам дикой и не имеющей никакого отношения к реальной жизни. Эти люди вспоминали, что они евреи, только когда сталкивались с антисемитизмом. И в литературном, и в религиозном смысле взгляды Иосифа формировались в основном под влиянием христианских источников.
В любом случае Иосиф не хотел уезжать из страны как еврей. Это было не для него, а то, что он уже заслужил известность как поэт, лишь усугубляло его неохоту двигаться по этому пути. В начале семидесятых вообще очень бурно обсуждалась проблема этичности эмиграции. К 1972 году и в самиздате, и чуть ли не на каждой кухне в крупных городах успели как следует поспорить о том, хорошо ли это – покидать родину. Иосиф не имел твердого мнения на этот счет, но то, как ты уезжаешь, было важно.