Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне уже не вспомнить, как они с Анной отреагировали тогда на известие о ликвидациях (краткое разжижение, мгновенно сменяющееся кристаллизованной смертью), хотя мы стояли рядом, опять вместе с Дюрэ-туалем, Шпербером и Дайсукэ, непроизвольно вновь сплотившись в случайную семью первых женевских недель. Сильнее всего убийства взволновали группу людей, стоявших позади нас как на первой, так и на второй конференции; людей, которые, подобно нам, подчинились консервативному импульсу сплоченности, но гораздо сильнее, как я теперь знаю. Софи Лапьер, Карл Гут-сранд, Герберт Карстмайер и их жалкая или счастливая сельская Коммуна Неведения, предмет наших теперешних забот, неподалеку отсюда, как говорит Анна, указывая пальцем направление, куда мы отправимся завтра или послезавтра. Пока я смотрю на длинный гребень елово-зеленой волны, что-то прохладное, влажноватое, электризующее, пылающее садится справа мне на шею. Анна целует меня, и любой ее отклик на мой отклик на ее отклик — это как прятки в фотокомнате фотокомнаты, безумное проникновение внутрь проникновения, фрактальная пенетрация пенетрации, во время оно мы схватили друг друга между ног с решимостью палачей, но даже отдаленно не были тогда так трепетно, так до дрожи счастливы, как от этого гимназического поцелуя в охотничьем интерьере, за который я тем увереннее рассчитываю получить пулю в затылок, чем дольше он длится. Однако Борис возвращается лишь после нашей поспешной реставрации (чуть перекошенная блузка, прядь волос на щеке Анны), с такой акробатической точностью, будто, исполнив тройное сальто, он схватился за отброшенную нами трапецию. У него благостно-пьяный вид все знающего и даже все простившего человека. То ли совпадение, то ли клоунская маска смерти. Он должен быть ревнивее любого мужчины прошлого. Или бессильнее. После второй конференции человек пятнадцать собрались в чудесном сумраке бара Дайсукэ. Шпербер самолично играл на саксофоне в узком хроносферическом кругу, из которого наши воспоминания сейчас выделяют удлиненную голову с очками в золотой оправе: Хаями. Мы помним, как он хвалил коктейли Дайсукэ, похлопывал по его могучим плечам и восторгался Северной стеной Айгера, покорение которой якобы должно быть детской забавой под нашим вечным полуденным солнцем. Сцена кажется пугающе каннибальской, ибо стражник ледяного храма все еще стоит перед нашими глазами, однако на самом деле она лишь задает загадки, ведь мы видели не Дайсукэ, а псевдоклона, и вдобавок живого.
Борис припоминает, как я, Шпербер и Дайсукэ отправились в поход вокруг озера. Но он ничего не спрашивает, потому что табу запрещает требовать отчета о времени между РЫВКОМ и мгновением тремя годами раньше, когда мы вышли из «Черепахи» в наше второе первое января. Нетрудно заметить, что Шпербер чрезвычайно важен для них обоих. Очевидно, он, как и прежде, играет видную роль среди зомби, хотя, судя по всему, давно пропал. Как и тогда, в январе, мы выходим на пронзительный и к тому же усиленный алкоголем свет, который хочет спалить презренных полуденных пьянчуг. Борис навалился на меня. Очень легко на несколько секунд поверить, будто он подарил мне поцелуй своей жены, понимая, каково на пять лет и четыре месяца быть лишенным настоящего ответа из плоти и крови. А может, он даже завидует мне, поскольку его безумное супружеское счастье кандалами лежит на нем, равно как и на Анне, которая ухватилась за самую первую и рискованную возможность и теперь, прощаясь, без тени смущения подходит ко мне так близко, что меня касается ее левый сосок. Завтра — Неведующие.
Пошатываясь, я выхожу из прошлого навстречу себе. Из-за решетки электроизгороди букв, которые в этот момент пишу. Неведующий — это я. Пьяный стародавний образ, где прошедшие времена, от которых сейчас мне остались тлеющие следы, горели живым пламенем. Поцелуй Анны, мягкая, как подушка, податливая деформация ее губ, обоюдное всасывание, тихий стук столкнувшихся резцов, языки игривыми зверьками катаются в сладковатой слюне. Как ни силься, это невозможно воспроизвести, получается жалкое подобие без чужой упругой и непредсказуемой мягкой материи. Во всяком случае, обычно. Растерянный и сбитый с курса, как Венерин зонд с никудышным экипажем, я ишу посадочную полосу своего отеля для последней гриндель-вальдской ночевки. Перед ужином в охотничьем зале я выдумал замечательный сюрприз для моих докторесс, светофорообразную позицию, от которой теперь не получу ни малейшего удовольствия. Зато вернулись начальные угрызения совести и воспоминания об ужасных и комичных первых экспериментах. Графиня в отеле «Берж». Мое грехопадение после трех месяцев застоя и бесплодных ожесточений плоти. Затрепетавшая чайка, сбитый в прыжке заяц, которого Марсель прижал к себе около Пункта № 8, опрокинутые, рухнувшие без сил, отчаянно поскользнувшиеся при виде нас прохожие — наглядного материала было предостаточно, чтобы избежать наиболее неприятных оплошностей. Она лежала. Из одежды — многочисленные кольца и влажный норковый мех. После тенниса, ванны и косметических процедур она в 12:47 еще раз пожаловала в кровать, дабы с легкой и ловкой руки чуть расслабиться. Реакция в таком простом и благодатном случае почти предсказуема, может даже случиться возбужденное, но всегда краткое, похожее на раптус, приветствие, из-за способности вызвать — точнее, систематически вызывать — которое наших сатиров, кандидатов фаллософии и докторов чреслоугодия переполняет гордость и возбужденно теплые жидкости, причем особую остроту ощущениям придает тот факт, что приветственный зов остается начальным и единственным активным порывом у посещаемого гостеприимца, который не повторится для следующего анонимного визитера. Графиня пригласила меня настолько радушно и торжествующе, приподнялась, вытянув шею и запрокинув голову с приоткрытыми губами, что я долго горевал по тем несравненным секундам, изобретая все новые, одинаково напрасные способы для повторения привета. Однако даже в случае максимального наложения, пересечения и наслоения хроносфер или при задушевной (возможной для анатомии Шпербера или Мендекера) позиции «Медведь подминает под себя Красную Шапочку» нельзя выманить из укрытия тех, кто однажды уже принимал гостя. Они пропадают под своей голой кожей, как под коркой льда, и поначалу кажутся во власти сна, затем — наркоза, а вскоре — комы, потому как теряешь гостеприимца тем отчаяннее, получая все меньше откликов, и тем сильнее мучишься, чем ближе стремишься к нему быть. В графиню я влюбился почти что по долгу чести, для успокоения совести.
Я провел рядом с ней семь ночей, ту последнюю женевскую неделю перед моим первым большим путешествием. Всякий раз, просыпаясь в нашей роскошной двуспальной кровати, я в надежде боялся, что темнота в комнате сохранится, даже когда я раздвину шторы, что зазвенит телефон (и портье соединит меня с Карин, которая никоим образом не могла и не должна была знать, где я нахожусь), что графиня внезапно слегка пошевелится под тонким одеялом, вдруг вскрикнет, словно я гигантский жук, или, наоборот, в полусне будет гладить мою грудь, благодарно вспоминая наши ночи, и в конце концов усядется на меня, выпрямится и я смогу увидеть покачивание ее грудей, ибо именно эта позиция была нам заказана и лишь ее печальную карикатуру можно сымитировать при помощи гадких протезов и каркасов. Подкожное замирание, смерть от близости, бьет всего больнее. Маниакально-депрессивные семьянины, как их назвал Шпербер, становятся истинными убийцами, с фанатичной бесцеремонностью веря, что любимая жена (мужей лишились лишь две женщины-зомби, Софи Лапь-ер и норвежка, которую я почти не помню) обязательно очнется, если спаривающийся принц будет реанимировать ее глубокими недельными поцелуями, не покидая ее ложа. Нужно бы посмотреть, что сталось после РЫВКА со впавшими в кому любимыми. Мне претит обсуждать это с Борисом и Анной, а следы моих проступков и благодеяний столь запутаны, что на запланированном маршруте самая близкая цель — графиня. Дистанция необходима, особенно если не хочешь растратить наслаждение попусту. Редко, но метко — вот самый щадящий метод, порнокинетическая концентрация, дистанция, чтобы собраться с силами и действовать решительным натиском. Тогда возможны и длительные посещения, сосуществование, почти похожее на совместную жизнь, что, правда, требует определенного образа мыслей и практических навыков гигиены. Ничто не льется, ничто не выливается, нужно приносить воду в тазу или же транспортировать клиента (хроносферически корректно, как объяснялось в четвертом номере «Бюллетеня», даже в сопровождении схематичного рисунка: болванчика следовало вначале посадить на корточки со скрещенными руками, затем подойти к нему со спины, нагнувшись, обхватить под коленями и волочить, не разгибаясь и не разрушая хронокрышу над ним), если поблизости найдется подходящая, а при счастливом случае еще и полная ванна (комфортная, двухместная, только-только покинутая графиней). В то время как простое сожительство, возлежание и даже самые непорочные ласки приведут в результате хроносферной индукции, инфекции — или, говоря с необходимой для некоторых откровенностью, хроногниения — к превращению болванчиков в лежачих больных без надежды на заботу внимательной медсестры. Радостное приветствие и проворное пользование — вот образец поведения тактичного насильника, который синичкой склевывает поскорее зернышко с бублика. Довольно и романтической ночи, когда, после печального приветственного вздоха, ничего не делая, нежишься в волшебном сне, в мягком хомуте изящных женских рук, которыми сам себя опутал. К чему нам больше? К чему гостеприи-мице, моргнув, оказаться в грязи десяти дней или десяти мужчин. (Вжаться в угол гостиничного номера, дрожа от ярости, упрямо теряя надежду. Гигантские шторы возле большой оконной рамы, на коже обнаженных людей сверкающий пух контрового света, как у фигур Тинторет-то, если бы это были не скульптуры, ты нанес бы по мужской груди последний корректирующий удар, но под твоей рукой с резцом уже бьется его сердце, дважды, от хроно-сферической индукции, он приветствует тебя. В окно — кампанила в далекой перспективе бегства, белый, розовый, матово-зеленый кондитерский мрамор. Держать дистанцию, в углу комнаты. Дистанцию.)