Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Продавец-консультант морщит лоб, но не может вспомнить никаких писаных запретов в отношении лопат, а потому достает из-за прилавка пехотную шанцевую МПЛ-50 с небольшим черенком. Яся рассчитывается, достав из кармана домашних трико распадающийся ком денег, берет инструмент и бредет к выходу.
— Девушка! — окликает ее бородач и осторожно улыбается. — Вы ничего не забыли?
Он машет перед своим носом кассовым чеком так, как будто Яся — красноармеец, отправляющийся в поход, а чек — тот самый платочек, из песни. Яся устало кивает: молодец! Уел! Она наваливается на тяжелую дверь и выходит прочь. Продавец осуждающе качает головой: пациент невменяем, лопату продал зря.
Большую часть пути Яся проезжает в режиме прогулки, иногда останавливаясь, чтобы поправить груз и попить воды. Беспокойство появляется, когда она минует похожий на препятствие для игры в городки белый мост. Она еще не видит белесых облаков, поднимающихся над лесом, но чувствует: что-то еще случилось.
Это чувство заставляет изо всех сил налегать на педали, вдавливать ноги до боли, до синяков; частое дыхание выжимает изо рта слюну, в глазах темно от недостатка воздуха. Она выруливает в поле, с дребезгом мчится через него, уже понимая все. Там, где стояло дерево, — его бледный, разрываемый ветром призрак, сотканный из клубов дыма. Хорошо виден тянущийся к небу эфемерный ствол и расходящиеся по сторонам дымные ветви.
Костер сложен из исполинских, в метр шириной, колод. Дуб горит, давая много оранжевого пламени, седых клубов, и мало смоляной черни, как и полагается праведнику. Вкруг огневища переминается группка людей. Тут — серо-черные фигуры милиционеров, синие, с красной полосой, спины эмчеэсников, тут костюмы гражданских, их рубашки, их загорелые шеи, их животы под туго натянувшимися рубашками, тут — власть.
По поляне раскиданы обрубки и опилки, с фрагментами чьих-то мольб, и Яся сразу бросается на колени и начинает теребить эти древесные щепки в поисках своей, той самой. Случаются же на свете чудеса. Она ползает по поляне, от щепки к щепке, от лучинки к лучинке, и очень быстро научается различать ценные фрагменты — те, на которых были надписи, — от сердцевины дерева, на которой надписей не было.
И ее желания — нет. Больше, куда больше, фрагментов раскидано совсем близко к огню, некоторые из них вспыхивают и начинают белесо дымиться, и возможно, какой-то из них — ее драгоценность. А от костра за два метра несет таким жаром, что начинают потрескивать волосы, и нужно — ползком, ползком, закрывая ладонью глаза, чтобы не выкипели, не выжарились к чертям. Она откатывает сохранившиеся части носком, она подползает к ним по-пластунски, она вся вывозилась в глине, и ее руки пахнут этим погребальным костром, а ее продолжают оттягивать, кто-то тянет и тянет за шиворот, а она подползает снова, даже не оборачиваясь, и вот кто-то — молоденький милиционер — кричит ей прямо в лицо, что если она еще раз полезет в огонь, ее задержат за нарушение общественного порядка и поместят в камеру на пятнарь, сдадут в дурку за попытку суицида. Но по его глазам она видит, что ему ее жалко, что он бы ей помог, но — инструкция, и по этой инструкции он должен на нее кричать.
Потом Яся различает, что у костра идет спор, что седой мужчина в форме МЧС кричит на полного человека из охотнадзора, что они как бы между собой выясняют, кто тут местный, а кто — нет, кто поджег, а кто — нет, кто мудак, а кто — нет. И ясно только то, кто отдал распоряжение всем сразу, включая Охрану природы и милицию, а кто его исполнил — непонятно.
Яся по третьему разу перебирает выжившие фрагменты руками, шепча про себя, умоляя — непонятно кого, — чтобы ее запись лаком для ногтей выжила. Потому что она наивная, а наивное ведь не должно гореть. Потому что она маленькая, а значит выше шанс, что она не попала в кострище.
Потом она возвращается в город, верней находит себя бредущей рядом с велосипедом по Малмыгам. Ее штаны перепачканы землей, на них — разводы сока, оставленного травой, когда она по ней ползала на коленях, ее тапки опалены по кайме, на майке — следы сажи и застрявшие мелкие щепки. Она узнает хозмаг, ровный дикторский голос из автомобильного GPS произносит в ее голове: направо и внутрь, десять метров. Она автоматически толкает тяжелую дверь. Продавец-Консультант по-прежнему погружен в свой маникюр и дошел только до безымянного пальца левой руки. Ощущение, что, покончив с ладонями, он точно с таким же педантичным видом займется педикюром, положив поросшую рыжим мехом ногу на прилавок. И поросль на его икрах тоже будет сбрызнута лаком и подкручена.
Яся молча протягивает ему так и не расчехленную лопатку. Бородач теперь смотрит не только на ее обувь, но и на ее ногти, под которые забилась черная жирная грязь, на ее волосы, от которых несет, как от опаленной на огне курицы, на грязные следы, которые оставили Ясины тапки на полу его хозмага. Он, кажется, говорит ей что-то про кассовый чек, опять говорит, но все же возвращает ей деньги, хотя точно припомнить этого, подходя к общаге, Яся уже не может.
«Хочу, чтобы он вернулся», — повторяет она про себя. Желание, которое никогда не исполнится. «Точняк», как сказала Валька.
Яся поднимается к себе и тут обнаруживает, что оставила где-то отцовскую сумку для гольфа, с которой пришла в Малмыги из другой жизни. «Сумка нужна была мне для желания. Для того чтобы отыскать его среди останков дерева, положить чушку в сумку, запеленать, прижать к груди и унести на берег Вилии, вырыть уютную ямку и закопать, как закапывала когда-то секретики с цветами под стеклышками в лесной школе. Теперь, когда желание сгорело, зачем мне сумка?» — логично рассуждает она.
Она стоит посреди комнаты, в круге света, отбрасываемом лампочкой, и вдруг понимает одну простую вещь. Она больше не будет здесь жить. Ни дня. Завтра она соберет вещи, те из них, что сможет унести без папиной сумки «Cobra», и уедет отсюда навсегда.
Точняк.
Где-то рядом с этим большим правильным рассуждением трется стайка мелких тревожных рыбешек — какая-то чушь про тринадцать тысяч долларов, Симонетту и тетю Таню в Тарасове. Она отмахивается от них, ложится в кровать на спину и лежит, не смыкая глаз до утра, рассматривая траектории своей жизни, явно различимые в трещинах потолка. В восемь двадцать девять,