Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. Вторым моментом, достойным сейчас упоминания, хотя и проведенным в «Проблеме текста» не столь отчетливо, как первый, и, кроме того, встречающимся в предшествующих трудах Бахтина, является следующая его мысль: «Автора нельзя отделять от образов и персонажей, так как он входит в состав этих образов как их неотъемлемая часть (образы двуедины и иногда двуголосы)»[217]. Она присутствовала в работе «К предыстории романного слова», где говорилось о проникновении друг в друга голосов автора и героев в «Евгении Онегине»; есть она и в «Проблемах поэтики Достоевского»: «В диалогах Достоевского сталкиваются и спорят не два цельных монологических голоса, а два расколотых голоса (один, во всяком случае, расколот)»[218]. Так что идея о вхождении автора в образы и голоса героев не нова, однако, строя свои концепции, Бахтин никогда не руководствовался ею. Ведь будучи принята всерьез, она окажется губительной для них, в частности, для теории диалога у Достоевского. Вся эта теория построена на противопоставлении героя автору, на постулировании свободы героя, самостоятельности его голоса. Если же окажется, что голос (образ) героя расщеплен автором, то ни о каком диалоге говорить не придется: герой – как равноправный участник диалога – перестанет существовать. Когда признается, что автор входит в состав образов героев, тем самым делается шаг в сторону признания произведения за авторский монолог; в фиксировании данного поэтического принципа нельзя не усмотреть той же тенденции в развитии идеи авторства, которая была отмечена в предшествующем пункте.
3. Третье новшество во взгляде на авторство тесно связано с первым. Состоит оно в том, что творчество не просто переоформляет наличное, но создает новое, до того не бывшее, причем именно новое является главным результатом творчества: «Данное и созданное в речевом высказывании. Высказывание никогда не является только отражением или выражением чего-то вне его уже существующего, данного и готового. Оно всегда создает нечто до него никогда не бывшее, абсолютно новое и неповторимое, притом всегда имеющее отношение к ценности (к истине, к добру, красоте и т. п.)»; «Все данное как бы создается заново в созданном, преображается в нем. Сведение к тому, что заранее дано и готово. Готов предмет, готовы языковые средства для его изображения, готов сам художник, готово его мировоззрение. И вот с помощью готовых средств, в свете готового мировоззрения готовый поэт отражает готовый предмет. На самом же деле и предмет создается в процессе творчества, создается и сам поэт, и его мировоззрение, и средства выражения»[219]. Здесь – явное обновление концепции творчества у Бахтина. Ведь раньше, особенно в теории романа, на первом плане была традиция – традиция культурных ли форм (включенность, по мысли Бахтина, романа Рабле в традицию Смеховой культуры), чужих ли слов. Но поскольку теперь Бахтин вновь акцентирует свое внимание на личностном начале в авторе, на первый план выходит абсолютная новизна произведения: эти два момента тесно связаны.
4. Наконец, одна из наиболее характерных для Бахтина мыслей, согласно которой всякое высказывание совершается с установкой на слушателя, в данном труде предстает в необычном разрезе. Ориентируясь на другого, говорящий преследует собственную внутреннюю цель, действует в своих интересах – но не в интересах слушающего. А именно: глубокая потребность говорящего состоит в том, чтобы быть услышанным; «для слова (а следовательно, для человека) нет ничего страшнее безответности»; поэтому слово «всегда ищет ответного понимания и не останавливается на ближайшем понимании и пробивается все дальше и дальше (неограниченно)»[220]. Так эта «потребность в понимании» доходит до «высшего “нададресата” (“третьего”), абсолютно справедливое ответное понимание которого предполагается либо в метафизической дали, либо в далеком историческом времени»[221]; конкретно этот «нададресат» принимает для автора ту форму, которая соответствует его идеологии. Итак, обычная у Бахтина идея диалога автора с адресатом повернута здесь необычно: диалог со стороны автора имеет, скорее, экспрессивную, почти эгоистическую окраску; кроме того, он не столько социален, сколько «надмирен». В целом же представление о диалогической установке автора вполне соответствует общей тенденции «Проблемы текста» выдвигать на первый план личностное авторское начало. В данном труде авторская позиция ближе всего, по сравнению с другими работами Бахтина, подходит к монологической; «авторское» почти отождествляется с «личностным»; «чужое» сведено к минимуму.
Однако бахтинская теория авторства отнюдь не начинает склоняться в сторону учения о монологе, как можно было бы подумать на основании «Проблемы текста». В трех прочих трудах последнего десятилетия Бахтин проблематизирует и противоположную интуицию умаления автора (причем доходит здесь до мысли о полном его исчезновении из произведения, а в плане создания художественного смысла – до равноправия автора с читателем). Так что «свое» и «чужое» в авторе в творчестве Бахтина последних лет предельно разведены; трудно представить себе их возможный новый синтез.
Эта вторая линия умаления автора в поздних работах Бахтина проводится под иным углом зрения, нежели раньше. Если до того она возникала в связи с проблемами общественного характера творчества, то теперь ее можно усмотреть в бахтинской теории гуманитарного познания, гносеологической части его целостной концепции. «Предмет гуманитарных наук – выразительное и говорящее бытие»[222], в конечном счете человек – живая личность либо ее объективация в художественном произведении [223]. Такой предмет познания не может быть «объектом» по отношению к познающему его «субъекту», «объектом», каким является всякая вовлеченная в процесс познания вещь, лишенная разума. Невозможно познать личность (либо продукт ее духа), если противопоставить ее себе; нужно, чтобы она проявила себя именно в отношении к познающему, раскрыла себя навстречу ему – и это будет то знание личности, которое предназначено для данного познающего. Другому она откроется иначе, ибо личность, «выразительное и говорящее бытие», «никогда не совпадает с самим собою и потому неисчерпаемо в своем смысле и значении»[224]. Отношения в таком познании – не субъект-объектные, но субъект-субъектные; это привычный бахтинский диалог, «ты еси» по отношению к предмету познания: «диалогическое познание есть встреча»[225]. Пока здесь налицо старая мысль еще из «Автора и героя…» о незавершимости человеческого духа в эстетической деятельности, лишь слегка изменены формулировки: «Любой объект знания (в том числе человек) может быть воспринят и познан