Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погребенные остались живы, из шахты слышались стоны, молитвы, церковное пение. Нехорошо это, люди мимо ездят, разговоры всякие, сплетни, домыслы, тем более что слух о побеге Романовых уже был пущен на всю страну. В шахту снова полетели гранаты, огромные камни, бревна, но – пение не смолкало. Вот ведь оказия! Наконец, на третий день председатель алапаевского ЧК товарищ Говырин придумал отравить Романовых газами. Взял большой кусок серы, поджег и сбросил вниз, ход в шахту тут же забили досками, засыпали землей. И наступила тишина, могильная.
Ну вот, так или иначе, не мытьем, так катаньем, справились, поставленную задачу выполнили. Без миндальничанья, с революционным задором!
Вечером девятнадцатого июля военный комиссар Голощекин, представитель Свердлова на Урале, выехал из Екатеринбурга в Москву в отдельном вагон-салоне. С собой он вез три тяжелых, грубо сколоченных ящика, которые были обвязаны толстыми пеньковыми веревками. Вид столь странного багажа так контрастировал с роскошью салона, что, упреждая недоумение охранников и поездной прислуги, Шая Исаакович поспешил с объяснениями – мол, везу образцы снарядов для Путиловского завода. В Москве Голощекин, забрав багаж, прямо с вокзала отправился к Свердлову и жил у него на квартире в течение пяти дней. После этого он вернулся в свой вагон-салон и с чистой совестью уехал в Петроград. Никаких ящиков для Путиловского завода у него уже не было, они остались в Кремле. Что же такого интересного привез военный комиссар Шая Исаакович председателю ВЦИКа Якову Моисеевичу в своем роскошном вагон-салоне?
Двадцать первого июля газета «Уральский рабочий» писала: «Нет больше Николая Кровавого, и рабочие и крестьяне с полным правом могут сказать своим врагам: вы сделали ставку на императорскую корону? Она бита! Получите сдачи – одну пустую коронованную голову». Это блеснул репортерским мастерством зампред Уралсовета товарищ Сафаров, один из непосредственных организаторов убийства семьи Романовых. Уж он-то точно знал все обстоятельства дела и в революционном порыве проговорился об этом на страницах газеты.
Ну что ж, бывает, у добрых людей завсегда так, что в голове, то и на языке.
В самом деле Шая Голощекин привез в Москву заспиртованные головы царя и всех членов императорской семьи, включая дочерей и мальчика цесаревича. В объемистых стеклянных банках с толстыми стеклами, заполненных мутной красноватой жидкостью – очень торопились, в спешке в спирт попала кровь.
Любимец партии восторженный Бухарин, не очень-то веривший в победу над Деникиным, сказал тогда: «Ну, теперь, во всяком случае, жизнь обеспечена, поедем в Америку и будем демонстрировать в кинематографах головы Романовых». Сказал так, для красного словца, покривил душой. Будучи большим любителем птиц, он собирался в случае чего, обосновавшись в Аргентине, заняться ловлей говорящих попугаев.
Двадцать седьмого июля в присутствии Ленина, Троцкого, Зиновьева, Бухарина, Дзержинского и Петерса был подписан протокол опознания царской головы.
– С монархией покончено, раз и навсегда, бесповоротно. – Ильич, быстрый, решительный, резко чиркнул пером, выпрямился и, шагнув на середину, заложил большие пальцы рук за проймы жилетки. – Надо отрубить головы по меньшей мере сотне Романовых, чтобы отучить их преемников от преступлений, по меньшей мере сотне, по меньшей мере.
Ильич был не в духе. Ну да, с фракционностью покончили, с Романовыми, похоже, тоже, а вот как быть с Деникиным? Кто хозяин на Северном Кавказе? И продразверстка идет туго, безобразно медленно, не хотят крестьяне отдавать хлеб, бунтуют, погрязли в мелкобуржуазной трясине. Положение архисложное, однако, если посмотреть диалектически, с позиций практического марксизма, напрячь воображение…
И придумали – брать в каждом селе по двадцать пять – тридцать заложников, отвечающих жизнью за ссыпку хлеба. Насчет же Деникина мыслей пока не было.
Плохо было в Петербурге летом восемнадцатого, безрадостно и страшно. Голод, грязь, стрельба по ночам. Вонища и отъевшиеся зеленые мухи. Совсем рядом, в часе езды, за рекой Сестрой начинался фронт.
Город опустел. Фабрики закрывались, рабочие подавались кто в продотряды, кто по деревням, совсем отчаявшиеся брели куда глаза глядят, лишь бы подальше от декретов, обнаглевших чекистов в скрипучих кожанах, от всей этой обрыдлой, словно кость в горле засевшей, советской власти. На улицах между булыжниками пробивалась трава, парки и сады дичали, зарастали лебедой. Прекрасные дворцы стояли в забвении, расстрелянные окна их были мертвы, словно пустые глазницы. Порядка не было.
По вечерам появлялись какие-то люди, страшные, бородатые, и на людей-то не похожие, заглядывали в окна, бродили по лестницам, неслышно пробовали дверные ручки. И если кто не уберегся, не заложился на полдюжины щеколд и болтов – беда. Слышался шорох, и в квартиру врывались неизвестные, вязали обитателей электрическим проводом. Потом уже выносили добро, неспешно, все до последней нитки. Кого бояться, милиция бездействовала.
Когда поспели ягоды, стало и вовсе страшно, в городе началась холера. Люди в корчах падали на улицах, мучились, захлебывались рвотой, многие так и умирали – никто их не лечил, да и чем? Не было даже хлорки для обеззараживания трупов. Наступал голод. На рынке за пуд картошки заламывали аж две пары брюк. На муку, манку, деревенское сало с легкостью обменивались граммофоны, зеркала, двуспальные кровати, всякие замысловатые барские штучки – пришли золотые времена для спекулянтов-мешочников. Правда, торговать, равно как и покупать, было опасно. Все чаще на рынках устраивались облавы, со стрельбой, смертоубийствами, тотальными конфискациями, причем все ценное обычно изымалось в пользу тех, кто совершал налет.
Чекистов, чоновцев в народе не любили. Шел упорный слух, будто бы они все обрезаны, причащаются православной кровью и свои пятиугольные звезды крепят на фуражки кверху рогами, а это есть знак дьявольский, печать антихристова. Неспокойно было в городе, тревожно. Все ждали небывалого, ужасающей беды. Уже кто-то видел черта на Троицком мосту, а это верный признак грядущего потопа, великих вод. Другие говорили, что закаты мрачны, багровы необычно, будто налиты кровью, и все это не к добру, ох как не к добру. Грядет что-то.
А пока – очереди у распределительных пунктов, где дают лавровый лист и селедку, лошадиная падаль на торцах у Гостиного двора, ямы провалившейся мостовой, огромный дощатый куб на Знаменской площади, укрывающий бронзовую громаду российского императора. И всюду плакаты, транспаранты, воззвания. Советы, социализм, революция. Тьфу. Невесело было летом в Петрограде, совсем невесело.
В Москве тоже особого душевного подъема не наблюдалось. В Кремле ломали головы над извечным русским вопросом: что делать? По всей стране разгоралась крестьянская война, полыхало почище, чем при Разине и Пугачеве. Пенза, Орел, Задонск, Ливны, Пермь, Вятка, Димитров… Сто двадцать два броневика было в Красной армии, и сорок пять из них пришлось задействовать на внутреннем фронте. Больше, чем против Деникина! Да еще из Питера пришли тревожные вести – опять воруют. На самом верху, посылая грузы налево при посредстве частных скандинавских фирм и помещая деньги в банках Швейцарии. Виноватых нашли быстро – Урицкий и председатель кронштадтского ЧК князь Андронников, друг покойного Распутина, бывший чиновник по особым поручениям при обер-прокуроре Синода, назначенный на ответственный революционный пост по личной рекомендации Дзержинского. Вот ведь неймется, кажется, давно ли ликвидировали проворовавшегося Володарского? В назидание всем.