Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был не сон. Я только закрыла глаза… Дверь в комнату распахнулась, взрослым, каким я его никогда не видела, он вошел на мгновение. У него было такое лицо, что я поняла: ему уже безразлично все, что здесь происходит. Наши разговоры о нем, воспоминания. Он уже совсем от нас далеко. А я не могу, чтобы наша связь порвалась. Я не могу… Я долго думала… и решила родить… Мне нельзя было, уже поздно, врачи боялись, но я родила. Родила – девочку. Мы к ней относимся, как будто она не наша девочка, а дочка Игоря. Я боюсь ее так любить, как любила его… И я не могу ее так любить. Ну сумасшедшая я! Сумасшедшая! Много плачу, хожу и хожу на кладбище. Девочка всегда со мной, а я не перестаю думать о смерти. Так нельзя. Муж считает, что нам надо уехать. В другую страну. Чтобы все поменять: пейзаж, людей, алфавит. Друзья зовут в Израиль. Часто звонят нам: «Что вас там держит?». (Почти кричит.) Что? Что?
Есть у меня одна страшная мысль: а вдруг бы он сам рассказал вам совсем другую историю? Совсем другую…
Мы были тогда совсем юные… Юность – кошмарное время, не знаю, кто придумал, что это прекрасный возраст. Ты несуразна, ты нелепа, ты из всего выламываешься, ты не защищена со всех сторон. А для родителей ты еще маленькая, они тебя строят. Ты все время под каким-то колпаком, и никто к тебе пробиться не может. Ощущение… хорошо помню это ощущение… Как в больнице, когда я лежала в боксе за стеклом. С какой-то инфекцией. Родители притворяются (ты так считаешь), что хотят быть с тобой, на самом деле они живут совершенно в другом мире. Они где-то далеко… вроде бы рядом, но они далеко… Родители не догадываются, насколько у их детей все серьезно. Первая любовь – это страшно. Смертельно опасно. Моя подружка считала, что Игорь покончил с собой из-за любви к ней. Глупость! Глупость девчоночья… В него были влюблены все наши девчонки. О-о! Очень красивый, при этом вел себя так, как будто старше всех нас, но было ощущение, что он очень одинокий. Писал стихи. А поэт должен быть озябшим и одиноким. Погибнуть на дуэли. У всех у нас было много юношеской чепухи в голове.
Это были советские годы… коммунистические… Нас воспитывали на Ленине, на пламенных революционерах, очень пламенных, мы не считали революцию ошибкой и преступлением, но и не увлекались марксистско-ленинскими штучками. Революция была уже абстракцией… Больше всего помню праздники, и ожидание этих праздников. Все очень ярко помню… На улицах много людей. Звучат какие-то слова из динамиков, кто-то верит этим словам полностью, а кто-то частично верит, а кто-то не верит совсем. Но кажется, что все счастливы. Много музыки. Мама молодая, красивая. Все вместе… все это вместе вспоминается как счастье… Те запахи, те звуки… Стук клавишей печатной машинки, утренние крики приезжавших из деревень молочниц: «Молоко! Молоко!» Холодильники были еще не у всех, и банки с молоком хранились на балконах. А авоськи с курицами болтались на форточках. В окна между двойными рамами закладывали вату с блестками для красоты и антоновские яблоки. Кошачий запах из подвалов… А неподражаемый тряпочно-хлорный запах советской столовой? Все это вроде бы не связано было друг с другом, но сейчас оно у меня слилось в одно ощущение. В одно чувство. А у свободы другие запахи… и картинки… Все другое… После первой поездки за границу… это уже при Горбачеве… мой друг вернулся оттуда со словами: «Свобода пахнет хорошим соусом». Я сама прекрасно помню свой первый супермаркет, увиденный в Берлине – сто сортов колбасы и сто сортов сыра. Это было непонятно. После перестройки нас ждало много открытий, много новых эмоций и новых мыслей. Они еще не описаны, их еще не уложили в историю. Формул еще нет… Но я тороплюсь… перескакиваю из одного времени в другое… Большой мир нам откроется потом. А тогда мы только мечтали о нем… о том, чего нет, чего бы хотелось… Хорошо было мечтать о мире, который мы не знали. Мечтали… А жили советской жизнью, в которой существовали единые правила игры, и все по ним играли. Вот кто-то стоит на трибуне. Он врет, все хлопают, но все знают, что он врет, и он знает, что они знают, что он врет. Но он говорит все это и радуется аплодисментам. Не было сомнений, что и мы будем так жить и надо искать убежище. Моя мама слушала запрещенного Галича… и я слушала Галича…
Еще вспомнила… Как хотели поехать в Москву на похороны Высоцкого, милиция нас снимала с электрички… А мы орали: «Спасите наши души! / Мы бредим от удушья…», «Недолет. Перелет. Недолет. По своим артиллерия бьет…». Скандал! Директор приказала явиться в школу вместе с родителями. Со мной пошла моя мама, и вела она себя там прекрасно… (Задумалась.) Жили на кухне… страна жила на кухнях… Сидим у кого-то, пьем вино, слушаем песни, разговариваем о стихах. Открыта банка консервов и нарезан черный хлеб. Нам всем хорошо. У нас были свои ритуалы: байдарки, палатки и походы. Песни у костра. И были общие знаки, по которым мы узнавали друг друга. Была своя мода, свои приколы. Давно нет этих тайных кухонных сообществ. И нет той нашей дружбы, о которой мы думали, что она вечная. Да… была настройка на вечность… Ничего не было выше дружбы. На этом потрясающем клее все держалось…
На самом деле, никто из нас не жил в СССР, каждый жил в своем круге. Круг туристов, круг альпинистов… Мы после уроков собирались в каком-то жэке, там нам выделили комнату. Организовали театр, я играла в этом театре. Был литкружок. Помню, как Игорь читал там свои стихи, он сильно подражал Маяковскому и был неотразим. Кличка у него была – Студент. К нам приходили взрослые поэты, и они говорили с нами откровенно. От них мы узнали правду о пражских событиях. О войне в Афганистане. Что… что еще? Учились играть на гитаре. Ну, это обязательно! В те годы гитара входила в список предметов первой необходимости. На коленях были готовы слушать любимых поэтов и бардов. Поэты собирали целые стадионы. Конная милиция дежурила. Слово было поступком. Встать на собрании и сказать правду – поступок, потому что опасно. Выйти на площадь… Это такой драйв, такой адреналин, такая отдушина. В слово все выливалось… Сегодня это уже невероятно, сегодня надо что-то сделать, а не сказать. Говорить ты можешь абсолютно все, но слово никакой уже власти не имеет. Хотели бы верить, но не можем. Всем на все наплевать, а будущее – дерьмо. С нами было не так… О-о! Стихи, стихи… слова, слова…
(Смеется.) В десятом классе у меня был роман. Он жил в Москве. Я приехала к нему только на три дня. Утром на вокзале мы забрали у его друзей ротапринтное издание мемуаров Надежды Мандельштам, тогда все ей зачитывались. И на следующий день в четыре утра книгу надо было вернуть. Принести к проходящему поезду. Сутки мы не отрываясь читали, один раз только сбегали за молоком и батоном. Даже забыли целоваться, передавали друг другу эти листочки. В каком-то бреду, в каком-то ознобе все происходило… от того, что ты держишь эту книгу в руках… что ты ее читаешь… Через сутки бежали по пустому городу к вокзалу, транспорт еще не ходил. Я хорошо помню этот ночной город, как мы идем, и книга лежит у меня в сумочке. Мы несли ее, как какое-то секретное оружие… Так мы верили, что слово может потрясти мир.
Горбачевские годы… Свобода и купоны. Талоны… купоны… На все: от хлеба до крупы и носков. Стояли в очереди по пять-шесть часов… Но стоишь с книгой, которую раньше ты не могла купить, и знаешь, что вечером покажут фильм, который раньше был запрещен, десять лет пролежал на полке. Кайф! Или весь день у тебя в голове, что в десять часов программа «Взгляд»… Ее ведущие Александр Любимов и Владислав Листьев стали народными героями. Мы узнавали правду… что был не только Гагарин, но и Берия… На самом деле мне, дуре, хватило бы свободы слова, потому что я, как скоро выяснилось, была советская девочка, все советское мы впитали глубже, чем нам казалось. Мне только бы дали почитать Довлатова и Виктора Некрасова, дали бы Галича послушать. И мне этого бы хватило. Я и не мечтала поехать в Париж, пройтись по Монмартру… или увидеть «Святое семейство» Гауди… Только дайте нам почитать и поговорить. Почитать! Заболела наша Олечка, ей было всего четыре месяца, а у нее тяжелая бронхиальная обструкция. Я сходила с ума от страха. Забрали меня с ней в больницу, но ее нельзя было ни на минуту положить, только стоячком, у меня на руках, она затихала. Стоячком так. Хожу и хожу с ней по коридорам. Если она на полчаса заснет, как вы думаете, чем я занималась? Я… не выспавшаяся, измученная… Чем? У меня всегда был под мышкой «Архипелаг ГУЛАГ» – я его в ту же минуту открывала. На одной руке умирает ребенок, а в другой – Солженицын. Книги заменяли нам жизнь. Этот был наш мир.