Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После слов Татьяны, Глаша опустила русую голову и сильно пригорюнилась. До нее постепенно стал доходить истинный смысл всего сказанного её новой подружкой.
– Вот Таня, ты и поняла, зачем Игнат меня затащил в экипаж барина? – спросила она усталым и бесцветным голосом.
– Как не понять, барышня. Не дурочка, же я. Все разумею, тока сказать поперед не смею, – со вздохом отвечала Татьяна.
– Таня, мне ужасно стыдно и мучительно. Поверь, это – не вина моя, а беда. Я не могла. Я не хотела. Я… Словом, я вынуждена была подчиниться. Погубил он мою душу. Навеки погубил. Нет мне спасения, и прощения не будет. Так и тону в этом омуте, а сделать ничего не властна. Рада бы из сердца и памяти все убрать, да видать – не получится. Не хозяйка я себе, а раба его, как другие стала.
– Как, мне не знать, Глафира Сергеевна. Все знают про нашего барина, что он у себя в имении вытворяет. Креста на нем нет! Бог накажет его за страшный блуд! Хотя, кажись, все бабы по нем, страсть, как сохнут… Вот и вы, несмотря ни на что, любите видать, его. А как не полюбить такого? Чистый Сатана, а не мужчина. И дружок ему подстать. Курощуп известный. В прошлом годе крепостная Олюшка Круглова даже утопиться из-за барина хотела. Как безумная его любила. А он и ее не пожалел. Все пересмешничал над тем, что ходила за ним, словно собака на привязи.
– Так, что ее спасли? – испуганно спросила Глаша.
– Спасли, слава тебе, господи. Насилу откачали. Владимир Иванович, опосля этого случая, услал ее в соседнюю губернию, от греха подальше. Говорят, что продал в наложницы своему другу, бывшему поручику драгунского полка. Некрасивый, говорят, поручик был: корявый, оспинами, что просом, все чело обсыпано. Пахло от него дурно. Но бабы сказывали, что добрый оказался. Пожалел Олюшку, приголубил. Задарил ее платьями и конфектами сладкими.
У себя жить оставил в горничных. Она и байстрюка ему народила. А он мать с дитем не обижал – мальчика, как законнорожденного признал.
– А Олюшка эта красивая была? – не без ревности, спросила Глаша.
– Да, ничего. Гладенькая вся такая, смуглая, словно цыганочка. Ручки маленькие. Волосики черные, как воронье крыло. Глаза, как у коровы нашей – Зорьки. И пела так хорошо! Чисто и звонко. Долго ее барин к себе таскал и баловАлся с ней, наряжал как куклу, а потом охладел и прогонял всюду. А уж она-то как горевала… Одни мы, дворовые только и знали. А мать его хоть и догадывалась, а виду не подавала. Наипаче, старалась сделать Оле больнее, да горше. В воровстве ее обвинила. Хотела десять ударов розгами дать. Уже и платье прилюдно заставила сымать. И Петровна ей подсобляла, ажно сдирала с нее одёжу руками. Как только Оленька осталась в одной рубашонке: растрепанная, глаза горят, так тут вовремя Владимир Иванович подоспел и отменил наказание. А вскоре и отправил ее прочь из имения, чтобы на глазах «немым укором» не стояла. Да мало ли, у него тут полюбовниц-то было – не сосчитать. Каждая девка сперва его была, а потом уж замуж ее отдавали. Вот такие порядки он у себя, ирод, завел. Не по Христу, не по вере живет.
Немного помолчав, она продолжала:
– А вы, заметили, Глафира Сергеевна, как он в церкви-то на службе стоит? Стоит, а сам, знай: мается… С ноги, на ногу переминается. Сразу видать – тошно ему, родимому в храме-то Божьем бывать. Стоит, потому что положено, а сам так и мнит убежать побыстрее. Видать, грехи тянут его из церквы прочь. Он и крестится-то украдкой, и мелко как-то, второпях. Бабы говорили, что когда он мальчонкой барчуком был, так и вовсе во время службы чувств лишалси. Насилу водой отливали. Так-то! А про суть оной пагубы мне бабка Мелентьева тайну открыла, – зашептала Таня над самым ухом Глафиры Сергеевны, – что все это, он творит потому, что Нечистый на него такую болезнь нагнал, что-то вроде «бешенства прелюбодейского». За грехи их семейства кару он такую несет. Не может он никак свою тычину детородную насытить. Сколько не тыкает ей в каждую бабенку, а тычина, все равно – сытости не знает. Знай все стоит, что – оглобля! Муки ему доставляет. И так кажись, всех крепостных переёб, – Таня запнулась и густо покраснела, – а толку нет. Нет, видать, ему покоя – дурная немочь, да скуда одна. Мне, порой, даже жалко его бывает.
– А что мать его? Разве она, не догадывается об его поступках?
– Ой, Глашенька, да барыня наша злющая, словно волчица. И Петровна у нее на побегушках сплетничает, да неветничает ей про всех. Обе они лютые, только что не секут нас часто. А Владимира свого готовы на «божничку» посадить. Он у них – завсегда хорош. Самодурствует от разгула похоти-то своей. Вот и вас, Глафира Сергеевна, он помучает, помытарит, все жилы белые вытянет, да и бросит, как других на пагубу смертную, али поругание людское. Жалко мне вас – хорошая вы, добрая. И хоть, не ровня нам, а никогда гордости своей не показываете пред простыми людями.
Глаша молчала, задумчиво теребя платок, а Таня продолжала:
– Вот, на что меня, бог красотой обделил и телом пышным, как у других баб. Так, и то меня даже к себе таскал, ирод энтот.
– Как, так?! – удивленно воскликнула Глаша и тут же покраснела. – Да нет, я не то хотела сказать. Таня, ты по-своему красива, зря на себя наговариваешь… Я просто хотела спросить о том, как это все произошло?
– Да, чего уж там, красива, как же… Так я вам и поверила, а то сама про себя не знаю: какая, я. А если хотите, то расскажу.
– Расскажи, мне Танюша, только подробно, пожалуйста.
– Ну, хорошо, слушайте, ежели соромские[52]сказки знать охота.
Рассказ крепостной Татьяны Плотниковой-.
Было это три года назад. Жили мы с родителями в имении князя Крылова Льва Алексеевича. У меня еще два брата и две сестры. Хороший наш барин был, не злой. На праздники нам сластей, меду, колбас углических, окороков покупал; стряпухи барские блины пекли, курники, калачи; а мужикам сбитень медовый, пиво мартовское, да и «вина горячего» ведрами ставил. И сам любил погулять, повеселится. Цыган в свое имение на тройках с бубенцами привозил. Любил слушать, как они поют. Танцам их вольным дивился.
Жилось нам неплохо. Слава богу, не голодовали. Не битые ходили, от работы не гнулись. Только видать, неугодно богу стало, что мы так хорошо живем. Решил он нас испытать немного.
Барин-то наш, хороший во многом, один недостаток имел большой – любил в карты поиграть. Проигрывался, бывало, до портков. А карты, как ведомо, душе та еще пагуба. Много люду православного страсть эта до кандалов и цугундера довела.
Вот, в один злополучный день, проиграл он вчистую две деревни свои со всемя душами: нашу Прохоровку и соседнюю Луднево. У него их всего пять было. Земля-то за ним осталась, а души в расход пошли. Другому хозяину нас спровадил.
Худые вести не лежат на месте. Собрал он нас, крепостных своих, на совет и велел собирать пожитки и ехать в поместье Махневых. Проиграл-то он нас – Владимиру Ивановичу.
Погоревали мы, а делать нечего. Горе одолеет, никто не пригреет. Видать, доля наша крестьянская такая. Одно дело у нас – работать, да воле барина подчинятся. Лев Алексеевич, отец родной, даже всплакнул на прощание. Все корил себя за карточный проигрыш. Тяжело всем было. Об этом и говорить не хочу – боюсь, что расплачусь.