Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хасан примерял на себя разные личины. В четырнадцать он был настоящим шотландцем и атеистом: щеголял преувеличенным интересом к футболу и девушкам, пил купленный в розлив сидр и пиво — и потом его рвало в парке, — издевался над носившими паранджу женщинами, выкрикивая им вслед оскорбления: «Пингвины паршивые!», «Далеки!».[37]
Он наслаждался ощущением свободы и общности, однако юнцы, с которыми Хасану волей-неволей приходилось водиться, внушали ему отвращение. Я-то всего лишь притворяюсь таким, думал он, испытывая извращенное удовольствие от того, что за спиной его возвышается монолитная стена учености и культуры. А для этих мальчишек все сводится к ругани, показной браваде и разговорам о бабах — похабная пустота, только она у них и есть. К семнадцати Хасан проникся окончательным презрением к ним и стал искать для себя новый облик.
Как раз в это время отец и объявил, что семья перебирается на юг. Он открыл в Дагенхэме новую фабрику, которая на первых порах нуждалась в его личном присмотре. Той, что давно уже работала в Ренфру, присутствие Молотка больше не требовалось, а для небольших производств — маринадов и соусов — в Лестере и Лутоне он нашел надежных управляющих. И теперь Фарук нанял оксфордского знатока кулинарии, намереваясь достичь того, что было его Святым Граалем: создать лепешки «поппадом», которые можно будет готовить в микроволновке. Полуфабрикаты, продававшиеся в герметичной упаковке, были безвкусными, а лепешки традиционные приходилось жарить во фритюре, и они либо подгорали, либо в их складочках скапливался жир. В любом случае от современного человека требовались слишком большие усилия.
Между тем и Назиму, жену Фарука, успели утомить мокрые от дождя улицы Глазго. Она была еще достаточно молода, чтобы тосковать по магазинам и театрам Лондона — в воображении своем Назима завтракала на Пикадилли в обществе элегантных подруг, а затем встречалась с Молотком в фойе Национального театра. Муж не скупился, выдавая ей изрядные деньги на личные нужды, однако в Глазго тратить их было, в сущности, не на что, а вот в Лондоне… Ее представления об этом городе складывались из телевизионных передач и приложений к газетам, печатавших фотографии мужиковатых шеф-поваров и худеньких, украшенных названиями брендов моделей, которые, казалось, спрыгивали со страниц, быстро-быстро перебирая ножками, создавая трепетное, действовавшее прямо на подсознание читателя стаккато. Куда отправиться в этом году, что увидеть, что приобрести… Назима не знала, почему «смелые» мюзиклы или лаковые сумочки пользуются такой популярностью, и очень хотела выяснить это, пока не успела постареть.
Хейверинг-Атте-Бауэр оказался вовсе не тем, что было у Назимы на уме. Городок этот находился едва ли не в Эссексе. Молоток объяснил ей, что, поселившись в Найтбридже или Ноттинг-Хилле, они не смогли бы позволить себе такой прекрасный дом, с парком площадью в целый акр и видом на старинный охотничий домик Эдуарда Исповедника. Окруженный еще тремя парками дом стоял в самой возвышенной местности Большого Лондона — но метров над уровнем моря, — на север от него уходили поля, а из окон открывались, куда ни глянь, бескрайние виды. До дагенхэмской фабрики отсюда было рукой подать, а Назиме, сказал Молоток, довольно будет доехать всего-навсего до станции «Апминстер», и поезд доставит ее прямиком на Слоан-сквер.
— Так ли уж нужен мне вид на Пурфлит? — сказала Назима. — Или на шоссе Эм-двадцать пять?
— Со временем, — ответил Молоток, — они тебе, глядишь, и понравятся.
— А кто такой Эдуард Исповедник?
— По-моему, английский король, а может, монах. Во всяком случае, человеком он был хорошим.
Хасана этот переезд обрадовал. В Ренфру его уже успели арестовать во время потасовки у клуба. Он провел ночь в камере, предстал перед судом магистрата, получил внушение и условное освобождение. Родителям Хасан сказал, что ночевал у приятеля, а репортер местной газеты не догадался связать его имя с именем отца, так что в печати оно не появилось.
Вот вам и закон, думал, покидая суд, Хасан. Интересно, многим ли удается скрывать от родителей свои приводы в полицию? Он-то уж точно не ощущал никакой потребности рассказать им о случившемся.
Якшанье с бандой белых ребят, немусульман, учебе Хасана не помогало. В новой школе он вторично попал в шестой класс, а результаты экзаменов позволили ему только-только протиснуться в Университет Южного Мидлсекса — громоздкое сочетание предварительно напряженного бетона и многочисленных пожарных выходов, — разместившийся на одной из самых широких улиц Уолворта. Хасан решил специализироваться в области социальной политики.
В один из вечеров первого триместра, сразу после лекций, он случайно забрел на собрание Группы левых студентов. На собрании выступал с докладом «Мультикультурализм, несбывшаяся надежда» студент третьего курса, и кое-что из сказанного им Хасану понравилось.
Третьекурсник был сухощавым лондонцем, говорил бойко и складно.
— В объявлении сказано следующее. — Он склонился над трибуной и поправил на носу очки, вглядываясь в листок бумаги. — «Мы стараемся привлекать новичков из всех слоев общества. Однако, из-за специфики нашей работы, число мест для евреев, открыто признающих себя таковыми, может быть ограничено».
Он поднял листок перед собой, показал его аудитории.
— И это, — сказал он, — не документ какой-нибудь неонацистской диктатуры, он составлен городским советом нашей с вами столицы. Вот именно. Подумайте об этом.
Аудитория подумала и выразила недовольство.
— Правда, — продолжал оратор, — я немного изменил его, подставив «евреев, открыто признающих себя таковыми» вместо «геев», однако, подчеркиваю, это единственное сделанное мной изменение. Хорошего мало, не правда ли?
Согласные с ним что-то забормотали.
— А о чем оно, это объявление? — спросил Хасан.
— Не помню, — ответил сидевший с ним рядом студент. — По-моему, о наборе руководителей для каких-то молодежных объединений.
— Неужели эти люди успели забыть, кого отправляли в газовые камеры Бельзена и Освенцима? — спросил оратор. — Не только евреев, но и десятки тысяч цыган и тех, кого городской совет, о котором мы говорим, несомненно назвал бы «гомосексуалистами, открыто признающими себя таковыми». Мы обязаны бороться с гомофобией, кем бы она ни проявлялась. Это вирус, такой же злокозненный, как расизм. Фактически гомофобия и есть расизм.
О гомофобии Хасан никогда особенно не задумывался. Никто из ребят, знакомых ему по Глазго, не признавался в том, что он гей, а сказанное на эту тему в Коране к дебатам не располагало. Между тем оратор повысил голос:
— …И такие воззрения суть симптомы распространившихся куда шире и пустивших куда более крепкие корни враждебности и нетерпимости ко всему, что не похоже на нас. Не далее как на прошлой неделе лондонская вечерняя газета сочла возможным спонсировать дискуссию на тему «Нужен ли Лондону ислам?». Произведите в этой формулировке еще одну замену и представьте себе, какую реакцию она породила бы, если бы темой дискуссии стал иудаизм. Нужны ли Лондону евреи? Да просто невозможно представить себе, чтобы такой вопрос поднимался в цивилизованном обществе. А между тем все еще существуют люди, которые твердят, что исламофобия — не расизм, поскольку ислам — это религия, а не раса! Они обманывают сами себя. Религия зиждется не только на вере, но и на самоидентификации, происхождении, культуре. Как мы хорошо знаем, подавляющее большинство мусульман белизной кожи не отличается. Следовательно, исламофобия — это расизм, такой же, как антисемитизм.