Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почтарша Галина Федоровна такую телеграмму принять отказалась. Людмилу, пристыдив, выгнала и пообещала все рассказать ее матери, если девушка не перестанет дурить. И поскольку не было у Галины Федоровны профессиональной привычки держать рот на замке, она, по деревенской бабьей привычке домыслив то, что не было ей достоверно известно, ославила девушку – не со зла вовсе, а потому что к слову пришлось в праздной ежевечерней болтовне с соседкой.
Усталая и равнодушная к жизни мать, которая страдала неявно выраженной формой психического заболевания, то ли чем-то вроде депрессии, утрамбовавшейся за годы и годы, то ли пассивным неприятием окружающего мира, не могла защитить Людмилу. Обратиться к Ирине Владимировне у девушки не хватило духу, тем более что на страже стояла непреклонная Юрина бабушка Нина Ивановна.
И в душе Людмилы, на которую теперь в Генералове только ленивый пальцем не показывал и только ленивый не лез под юбку, злобно оскорбляясь непременным грубым отказом, зрело пагубное решение.
Он говорил: что ж такого, что дьявол? Пусть и дьявол тебе названый супруг – не бойся, он такой, какой есть. Ведь он не хочет тебе зла. Он желает зла тому, кто его изгнал, из гнезда вытолкнул, низверг… Он говорил: выбирай, здесь, на земле, на дневной поверхности, ты можешь выбирать. И не особенно стремись туда, за грань, в бесконечность, там ты будешь отвечать за свой выбор, и приговор тебе будет – виновна, другого и быть не может, другого и не бывает. Он говорил: я не могу заставить тебя верить, не верь, если нет воли верить. Но – мыслить мысли. Размышляй, не доверяя, – это тебе проще всего. Забудь о бесконечности, пока не веришь. Забудь о своем отражении в ней.
Я верила только ему, но теперь, по размышлении, знаю: ничто не бесконечно, даже душа. Моей – больше нет, искурилась тошной дурью. Больше нет, поэтому не страшно, поэтому и отвечать за выбор не придется… Мне пора.
Предсмертная записка Маргариты Мистуловой
Дача на Николиной Горе теперь заброшена, заснежена, и я тоскую по ней, во сне вижу облетевшие осенние березы, мне снится запах лесной прели и костра. Я и не знал, что могут сниться запахи. Остро сниться. Где-то мой приятель-бродяга Вася, не пожелавший поехать со мною в город? Он мне руки исцарапал в кровь и даже злобно взвыл, когда я попытался взять его в машину, и удрал через забор, весь взъерошенный и возмущенный. В общем, он прав. Я теперь сижу в четырех стенах, и мне здесь не нравится.
Здесь был какой-то цех, токарный, что ли. Стены толщиной метра в полтора, если не больше, из тяжелого плотного старинного кирпича, и каждый кирпич с вдавленной подковой – клеймом. Знаю, потому что один такой лежит у нас сбоку от крыльца, за кадкой с кипарисом – «на счастье», господи прости.
Юлька моя выбрала, мягко говоря, странное место для гнезда. Очень модное и дорогое, но – странное. Один из заводских флигелей, краснокирпичный двухэтажный дом с грубым фестончатым кирпичным же узором по фасаду и со стеклянным куполом мансарды, который поддерживают стальные ажурные арочные опоры. Что-то вроде старинного вокзала в миниатюре, а не мансарда. Однако в мансарде теперь у нас так называемая комната отдыха – парча и бархат, кажется, под византийский стиль, кресла, диваны, ковры, и Юльке нравится меня здесь соблазнять. А прямо под стеклянной крышей – зимний сад с маленьким каменным бассейном-фонтанчиком и с дурацкими пальмами, переплетенными в толстые косы бамбуками, жирными фикусами и гораздо более симпатичными мне мелколиственными суховатыми кустарниками, которые сейчас цветут невзрачным белым цветом и слегка пахнут вереском.
Старинный металлоделательный завод в известные времена оказался не нужен, был закрыт, обворован и начал было превращаться в руины. Но кто-то умный и расторопный задешево скупил эти груды старого кирпича и ржавеющего железа и наскоро переделал под жилые коттеджи, оснастив помещения лишь никчемными – на четверть шага – французскими балкончиками под окнами, каминами и современной канализацией. «Отделка – на ваш вкус» – так гласила реклама, что, понятно, следовало читать: «Продаем голые стены», но – цены были бешеные даже и по финансово бесстыдным нынешним временам. Тем не менее домики и два длинных корпуса, по восемь квартир в каждом, то есть всю немаленькую заводскую территорию почти на самом берегу Яузы, раскупили моментально, чуть не за две недели. И Юлька не перестает гордиться тем, что успела в числе первых и выбрала один из лучших флигелей с окнами на юго-восток, лишь отчасти заслоненными молодыми липами.
Теперь здесь, после всех преобразований, вылизанный плитчатый двор, навесы для автомобилей и закрытые теплые гаражи, увитые голыми сейчас плетями чего-то лианоподобного с волокнистой корой; низкие загородки вокруг заснеженных газонов; официозного вида голубые елки и еще какие-то деревца, все с чахлыми кронами в проводах новогодней иллюминации, мерцающей по ночам. А летом здесь, должно быть, пестреют клумбы вокруг нарочито старомодной серокаменной фонтанной чаши. Как показатель светскости и даже новорожденного аристократизма, у каждого крыльца черно-зеленые веретенца карликовых кипарисов в кадках, сейчас, в холода, – под стеклянными колпаками. Старые высокие заводские стены подновлены, увенчаны изящным стрельчатым чугуном вместо традиционной колючей проволоки, а у новых вычурных ворот – будка охранника. И засел там подлый жирный подхалим – вертухай с автоматом и рацией.
Глаза б мои не смотрели. Потому что ровным счетом никакой ностальгии по местам не столь отдаленным я не испытываю. Юлька, ты всегда была бестактна, мягко говоря. Как ты могла подумать, что мне может понравиться такого рода кирпично-чугунное роскошество? Хотя… Я несправедлив. С чего бы ей думать о моих мнемонических ассоциациях? Ей понравилось, увлеклась, как всегда позволяла себе увлекаться, и купила. Три этажа, четыре царских спальни, две совершенно нескромные по размерам гостиные и столовая им под стать; библиотека, она же – кинотеатр; кабинет Ее величества, оснащенный всевозможной электроникой, в которой Ее величество только путается; ванные, отделанные натуральным камнем и в позолоте, повсюду ковры, какие-то удивительно ровные и ясные зеркала, светильники, дающие мягкий свет, и – тишина.
Тишина за толстыми стенами. Но в тишине с недавних пор слышится мне холодный и злой металлический лязг, хриплая ругань полуголых потных и грязных человеческих существ, видится тусклый красный свет и в этом страшном давящем свете – перекошенные, яростные беззубые морды, тупые, испитые, неистово празднующие чужую боль… Откуда они только лезут? Лезут и лезут. Пропади оно все пропадом, Юлька! Я здесь ума решусь, среди заводских привидений! Их все больше и больше, просто интервенция какая-то, спасу нет.
Вот и Ритуся теперь тоже привидением является в больницу к Елене Львовне, в ее отдельную благоустроенную палату в маленьком и очень дорогом сумасшедшем доме в одном из пригородных парков. Я вполне готов поверить, что это не бредовое видение, а все на самом деле. Беспутная Ритуся приходит прощаться и, может быть, просить прощения, на свой независимый манер, в часы, когда ей удобнее, то есть в самые неподходящие. Бывает, что прямо в процедурную. Елене Львовне пришлось опознавать останки, и она сошла с ума, когда увидела то, что осталось от Ритуси, выбросившейся из поднебесного окна высотки на Котельнической. Мы с Юлькой вдвоем хоронили Ритусю, под музыку (под традиционный моцартовский реквием, само собой) сжигали в роскошном лаковом гробу с посеребренными ручками, который нельзя было открывать, чтобы попрощаться.