Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Восемнадцать лет — тогда?
Чанг кивнул.
— Да, мы добились с ней очень многого — можете судить сами. Она постоянно делает большие успехи.
— Как она вела себя поначалу?
— Долго не могла смириться со своим новым положением, пожалуй, дольше, чем другие… никаких протестов, но мы видели, что она очень страдает. Конечно, случай исключительный — молодую девушку перехватывают по пути на свадьбу… Все мы старались облегчить ей жизнь. — На лице Чанга появилась безмятежная улыбка. — Боюсь, что любовный жар не так-то легко преодолеть, но первые пять лет сделали свое дело.
— Она, наверное, была сильно привязана к своему жениху?
— Вряд ли, дорогой сэр, — они ведь никогда не видели друг друга. Их обручили по старинному обычаю. Так что ее влюбленность была скорее надуманной.
Конвей кивнул и с нежностью подумал о Ло-цзэнь. Он представил ее такой, какой она, должно быть, была полвека назад — изящной, в расписном паланкине, носильщики отмеривают милю за милей по плато, а она озирает пустынные дали, суровые и непривычные после кущ и лотосовых прудов Востока.
— Бедная девочка! — произнес он, сокрушаясь о том, что такое грациозное создание столько лет томится в неволе.
Узнав историю Ло-цзэнь, Конвей еще больше примирился с ее замкнутостью. Маленькая маньчжурка была подобна прелестной холодной вазе, чья красота оживает лишь под лучом закатного солнца.
Подобное наслаждение, хотя и менее чувственное, Конвей испытывал, когда Бриак рассказывал ему о Шопене и виртуозно исполнял знакомые пьесы. Как выяснилось, француз знал и записал помимо них еще несколько произведений, которые никогда не публиковались, и Конвей с азартом их разучивал, растягивая удовольствие. Ему льстило, что ни Корто, ни Пахману[30] не выпала такая честь.
Воспоминаниям Бриака не было конца, в его памяти возникали все новые и новые музыкальные отрывки, в свое время сымпровизированные или забракованные композитором. Конвей тотчас же записывал их — некоторые были совершенно очаровательны.
— Бриак принял сан недавно, — объяснил Чанг, — поэтому будьте снисходительны к его бесконечным рассказам о Шопене. Молодых лам, естественно, больше волнует их прошлое; это необходимый переход к провидению будущего.
— Насколько я понимаю, этим занимаются старшие ламы?
— Да. Верховный лама, например, почти все время медитирует.
— Кстати, как вы думаете, когда я увижу его в следующий раз?
— По окончании первых пяти лет непременно, дорогой сэр.
Однако вопреки столь уверенному предсказанию, Чанг ошибся. Потому что менее чем через месяц после прибытия в Шангри-ла Конвея во второй раз вызвали в душные верхние покои. Чанг объяснял ему, что Верховный лама никогда не покидает свои апартаменты и что для нормальной жизнедеятельности ему необходим подогретый воздух. Поэтому на сей раз резкая перемена температуры показалась Конвею не такой мучительной. Поклонившись и удостоившись едва заметного оживления глубоко запавших глаз, Конвей даже умудрился свободно вздохнуть.
Он ощущал внутреннее родство с этим старцем, и хотя понимал, что второй прием, назначенный так скоро после первого, неслыханная честь, ничуть не был взволнован, а тем более подавлен торжественностью момента. Разница в возрасте, служебном положении или цвете кожи никогда не тяготила Конвея; он легко сближался и с молодыми, и с пожилыми. При всем своем почтении к Верховному ламе, он полагал, что их отношения должны носить вполне светский характер.
После обычного обмена любезностями Конвей ответил на множество вежливых вопросов. Сообщил, что весьма доволен жизнью и уже завел несколько знакомств.
— Вы не раскрыли нашу тайну своим спутникам?
— Пока нет, но несколько раз я выходил из положения с трудом. Хотя, наверно, было бы еще труднее, если бы я все рассказал им.
— Я так и предполагал — вы поступили, как сочли нужным. Ну, эти трудности временные. Чанг говорил, что с двумя из ваших спутников хлопот не будет.
— Пожалуй, так.
— А третий?
— Маллинсон — экспансивный юноша и сильно рвется домой.
— Он вам симпатичен?
— Да, очень.
В этот момент принесли чашечки с чаем, и в перерывах между глотками ароматной влаги разговор перешел на менее серьезные темы. Благодаря заведенному ритуалу, беседа была легкой и непринужденной, и Конвей охотно поддерживал ее. Верховный лама спросил, есть ли на Западе что-то, хотя бы отдаленно напоминающее Шангри-ла, и Конвей с улыбкой ответил:
— Пожалуй, да — откровенно говоря, здешняя обстановка слегка напоминает Оксфорд, где я преподавал. Пейзаж, конечно, не сравнить, но учебные дисциплины так же схоластичны, а профессора, хотя и помоложе, но стареют очень сходным образом.
— Вы не лишены чувства юмора, дорогой Конвей, — заметил Верховный лама. — Оно всем нам очень пригодится в будущем.
— Поразительно! — воскликнул Чанг, узнав, что Верховный лама принял Конвея еще раз. Услышать это от человека, отнюдь не охочего до громких слов, кое-что значило. Ничего подобного до сих пор не случалось, пояснил он, потому как в монастыре раз и навсегда заведено железное правило: Верховный лама может изъявить желание еще раз принять новоприбывшего только по истечении пятилетнего испытательного срока, когда тот полностью избавится от своих житейских комплексов.
— Видите ли, даже обычный разговор с рядовым пришельцем требует от него большого напряжения сил. Само соприкосновение с мирскими страстями в его возрасте противопоказано, оно слишком травмирует. Только не подумайте, что я усомнился в премудрости Верховного ламы. Этот случай — важный урок для всех нас: он подтверждает, что даже строгие правила нашей общины лишь относительно строги. Но все равно просто поразительно.
Для Конвея это было, разумеется, не более поразительно, чем все остальное, а после четвертого визита к Верховному ламе у него появилось ощущение, что ничего уж такого поразительного в этом нет. На самом деле ему казалось, что их духовная близость очень естественна и предопределена самой судьбой; все тяготы как будто упали у Конвея с плеч, и он погрузился в состояние безграничного покоя. Иногда ему мерещилось, что он полностью околдован этим могучим интеллектом, и он терялся. Но потом, за чаепитием из бледно-голубых фарфоровых чашечек, блистательный диспут переходил в утонченнейшую светскую беседу, как если бы у Конвея на глазах теорема плавно преображалась в сонет.
Они не боялись совершать экскурсы в любую область — различные философские системы подвергались придирчивому разбору, целые пласты мировой истории анализировались и трактовались по-новому. Конвей чувствовал себя на седьмом небе, но при этом высказывал и критические замечания. Однажды, когда он отстаивал свою точку зрения, Верховный лама заметил: