Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прибыв в Варшаву, Эренбург представился евреем «советского исповедания»[265]. В советском паспорте национальная принадлежность стала указываться только с 1936 года, так что формулировка, изобретенная Эренбургом, предвосхищала это нововведение. Конечно, уже не первый год евреи «советского исповедания» клеймят своих братьев по крови, особенно если те упорно продолжают посещать синагогу, советоваться с раввином и изучать Талмуд. Эренбург даже написал на эту тему в 1928 году рассказ «Старый скорняк»: герой рассказа, молодой еврей, комсомолец, объясняет старому дядюшке, почему его «бога» (слово это на революционный манер Эренбург первый раз печатает с маленькой буквы) нужно выбросить на свалку истории. Но дело в том, что сам Эренбург отнюдь не был молодым рьяным коммунистом. С момента, когда он принял решение «пролезть» в советские писатели, и до официального признания его в качестве такового он будет постоянно смывать с себя клеймо своего прошлого. В книгах и статьях, которые в эти годы с поразительной скоростью сыплются из-под его пера, он малюет черной краской прежде всего тех, кого любил, — евреев и Европу. Только Россия остается для него чем-то заветным и неприкосновенным, его святая святых.
Честно говоря, если бы автор этих сочинений не носил фамилию «Эренбург», их смело можно было бы отнести к разряду антисемитской литературы.[266] «Шоковая терапия» мстит за себя. По возвращении из Германии и Польши Эренбург пишет роман «Единый фронт» (1929) — книгу, преисполненную отвращения к самому себе. Два главных героя романа — капиталисты, которые борются за мировую монополию спичек: швед Свен Ольсон и богатый еврей «Вильям, он же Вульф Вайнштейн», сын старьевщика из Лодзи, ставший тузом американской военной промышленности. Собратья-капиталисты считают Вайнштейна агентом «мирового еврейского заговора», вероломным космополитом, предателем. Он предал свой класс, свой народ и открыто презирает «жидов». Но отвращение, которое внушает читателю Вайнштейн, объясняется не только его социальным положением. Омерзительно все его существо. Он — ходячее воплощение антисемитских стереотипов: рыжий еврей Вайнштейн хитер, и умен, и безумно самоуверен. Он беспрерывно в движении, «его еврейские икры» заставляют его «много ходить, даже бегать»[267]. Он обожает деньги и власть, но ни то ни другое не спасает от смертельной скуки, охватывающей его, как только он останавливается: «Вайнштейн зевает; он зевает громко, надрывно, так зевают только старые еврейки в Витебске, с тоской, право же, тысячелетий, отчаянно, до тошноты, до спазм, до смерти». Именно смерть пожирает его душу: «…воспоминание о рыжем человеке заставляло Карнаухова (советский служащий. — Е.Б.) болезненно морщиться. Он как бы чувствовал во рту привкус гнили; безукоризненно чистая комната лондонского отеля наполнялась сладковатым запахом падали; воротничок жал шею». От Вайнштейна исходит «еврейский запах» — стереотип стереотипов самого дремучего антисемитизма, — который символизирует разложение его души, прогнившей от алчности, подлости и… сексуальной извращенности. Вот что говорит он, обращаясь к проститутке: «Как же, женат. Супруга. Благородного происхождения. Каждый день подмывается и Рембрандты. Потом — сыночек. Лео. Сопля. Ненавижу этот семейный уют! Ты вот такая харя, что с души воротит, а я с тобой спать пойду. Инспирация! Нельзя же употреблять жену, как лакрицу, на сон грядущий, чтобы сюда не подступало! Я, может быть, тебя сегодня высеку. Ты не кривись: набавлю сто крон. Какой-нибудь швед скажет: „садист“. Наука! А я, кстати, попросту Вульф. Можем и поменяться: ты меня поколотишь. Я ведь это только со скуки. Не то сдохну. Я когда зеваю, самому страшно: лопнет…»[268]
Его развращенность поистине не знает границ. В конце романа Вайнштейн в обществе двух девиц, раздевшись догола и став на четвереньки, истошно лает под ударами ремня[269].
Заметим, что, по иронии судьбы, Вульфа Вайнштейна постигла та же участь, что и Лазика Ройтшванеца: «Единый фронт», опубликованный в 1930 году в Бердине, так никогда и не будет издан в СССР.
«Ни любви, ни денег», — жаловался Эренбург Лизе Полонской в 1925 году, когда он, без особой, впрочем, охоты, поддался чарам «абсолютнейшей дуры мулатки Нанды». Теперь денег по-прежнему не хватает, но зато появляется любовь. Под силу ли ему это переживание? Его любовью стала Дениз Монробер, французская актриса, жена Бернара Лакаша, председателя Международной лиги по борьбе с антисемитизмом (LICA). «Она напоминала маленькую птичку и очаровала меня своей любезностью и фантазией, — вспоминал Нино Франк, повстречавший ее в „Куполе“. — Ее треугольное болезненное личико оживляла чудесная улыбка, напоминавшая чем-то улыбку Эренбурга, изредка мелькавшую на его нахмуренном лице»[270]. Эренбург был отчаянно влюблен и глубоко несчастен. При той епитимье, что он на себя наложил, он должен был безжалостно душить это запретное чувство: действительно, его перо не оставит нам ни одного свидетельства этой любви. У него как у писателя были в тот момент другие задачи. Позже он напишет в своих воспоминаниях: «Часто мне хотелось писать не о бирже, а о больших человеческих чувствах, но я сердито себя обрывал»[271]. Все его творческие силы направлены на «изучение» мирового капитализма и изображение мира, населенного отвратительными монстрами. Дениз появится на страницах его произведений гораздо позже, в 1940 году, в образе трогательной и хрупкой Мадо в романе «Падение Парижа», когда он окончательно покинет Францию.
За несколько дней до отъезда в эту журналистскую командировку Эренбург поделился с Лидиным новым проектом: «Сейчас собираюсь поступить на автомобильный завод, чтобы написать прозкнигу всурьез, не халтуря»[272]. Подробнее он объясняет свой план в письме к Замятину: «Сейчас я готовлю нечто вроде кинохроники нашего времени: историю автомобиля, т. е., вернее, его создания и человеческих трагедий, которые он при этом сглатывает. Входит сюда нефть, каучук и прочие мировые „этуали“. Вещь документальная, т. е. без сюжета и без „выдуманного“. М.б., это неправильно, но романы мне как таковые надоели»[273].